— Не двадцатый, Ягунин, и не девятнадцатый, — проговорил он с добродушием и раздумчиво.
Ягунин дерзко усмехнулся.
— А какой? Я вот погляжу-погляжу: шестнадцатый — и все! Или тринадцатый — вот какой год! С голоду бедняки начинают помирать — знаете небось? А тут тебе лихачи скачут, пивные открываются, дым коромыслом… — Он закашлялся. — Вчера вон, Жудин говорит, в «Бристоле» ухарь-купец один… Бутылкой в зеркало — рраз! — и ручкой махает: «В счет клади, гуля-а-м!» Гада проклятая, недобитки самарские…
Говоря все это, Ягунин ходил поперек квадратной, скрипящей паркетом комнате, а Белов сидел за обширным столом, с которого давным-давно содрано было сукно, украсившее, должно быть, зад ушлого белоказака или не менее расторопного красногвардейца. Сукно теперь заменяла хорошо подогнанная фанера. Маленький Белов, тем не менее, смотрелся за столом солидно. Он медленно поворачивал голову, внимательно следя за Ягуниным, будто ожидал, что тот выкинет сейчас нечто интересное. Потом с мягкой досадой в голосе сказал:
— Опять ты за свое, Михаил. Ну что, политграмоте тебя учить, што ль? Ты ведь все резоны не хуже меня понимаешь, а?
— А вы поучите, — окрысился Ягунин и как-то нелепо взмахнул рукой. Его белесый, свисающий надо лбом чуб тоже мотнулся. — Я чегой-то поглупел в последнее время, вот вы меня и поучите. Когда били эту сволочь, я все понимал, а теперь смотри-ка, глупый!
— Жалко, что в апреле тебя не было в Самаре, Миша. Товарищ Куйбышев приезжал и насчет новой экономической политики разъяснил — все чин-чином, как есть. Ты б тогда… Ну да ладно, давай, Ягунин, про работу.
Иван Степанович опять помигал, но уже не добродушно, не по-домашнему, как раньше, а деловито.
— Я вот думаю, есть резон заняться этим самым Шлыком, — сказал он будничным тоном. — И ты, чекистом будучи, должон понять, что тот, другой, шкурой своей рисковал, чтоб только к нам Шлыка не допустить. Меня это соображение очень тревожит, а как тебя — не знаю.
— Как хотите, товарищ Белов. — Ягунин сузил горячие серые глаза, губа подобралась. — Только скажу вам прямо: если мы с вами все ихние каши начнем расхлебывать, нам целой жизни не хватит. Всю контрреволюцию прохлопаем к такой-то матери.
— Не прохлопаем, не прохлопаем, — сухо возразил Белов. — Где, говоришь, он крутился? В «Паласе» што ль? — Белов потер подбородок.
Ягунин кивнул.
— В общем, так, — проговорил Белов убежденно. — Есть резон побывать нам в «Паласе». Есть. Нонче и пойдем…
Две большие лампочки, засунутые в разные — круглый и в виде сахарной головы — плафоны, кое-как освещали вывеску «Паласа» — не самого захудалого заведения среди немногих, открывшихся в Самаре к лету 1921 года. Вывеска вполне отражала свое время: она была выполнена броско, но в ярких, толстых буквах еще сквозила неуверенность и оглядка, словно рука художника, дописывала их, пугаясь собственной смелости. Короче, не было еще в вывеске «Паласа» нэповской размашистости, которая пришла двумя-тремя годами позже, и даже слова «ресторан» не было — на всякий случай хозяйка решила не употреблять даже скромное, но красивое слово «кафе», на что отваживались другие. Ну а писать «столовая» или «чайная» было просто глупо.
Звуки чарльстона и шимми рвались, рявкая и приглушаясь, из распахиваемой швейцаром двери. Их издавал жиденький оркестрик, состоящий из трех худощавых, хорошо известных в Самаре евреев, непонятно как не померших с голоду во время военного коммунизма и не расстрелянных при белочехах. Сейчас, с началом нэпа, у них появились и стол, и дом — как раньше, когда они играли в ресторане «Аквариум», располагавшемся, кстати, в этом же модерновом доме с округлыми окнами на Самарской. Несмотря на охватывающий Поволжье голод, у трех музыкантов была перспектива по крайней мере еще разочек выжить. Оттого-то древнее пианино самоотреченно дребезжало, а скрипка и контрабас нисколько не жалели дефицитных струн. И пусть в «Ницце» заезжий «Бристоле» клиентов веселили то цыгане, то и дамский оркестр — в «Паласе» пустых столиков тоже было мало, ибо не каждому по карману люксовые заведения. А здесь… Что ж, здесь тоже музыка, тоже можно поесть, выпить вина, пива и даже… Гм-гм, оглянитесь — никого? Даже не производимой в республике водочки, правда, с явственным сивушным душком.
Только три свои широкие ступени да еще сажень тротуара освещали округлые окна и вывеска «Паласа». А глубже к улице была если не тьма, то полутьма, откуда время от времени выныривали мужские и — реже — женские фигуры. Но если сильный пол, топая сапожищами и шаркая штиблетами, уверенно пер на светлый прямоугольник двери, то туфельки — парусиновые и кожаные на каблуках — прохаживались мимо с расслабленной, интригующей, с такой манящей замедленностью. Голодуха уже выгнала из деревянных слободок и каменных центральных кварталов сотни самарских девиц, молодых и не очень молодых женщин. Работы не было, хлеба — тоже, а инстинкт самосохранения требовал: как хочешь, а живи. Вопрос о росте проституции в городе уже дважды рассматривался в губорганах власти, но поскольку накормить или хотя бы обеспечить сносным пайком всех женщин все равно было невозможно, то правильные, гуманные решения оставались служить истории — как свидетельства бессильного участия и сострадания, проявленного к людям этого кризисного для Советской Республики года.
Ягунин подходил к «Паласу», когда шагах в десяти от широких ступеней подрались две проститутки.
Нет, впрочем, это ему показалось, что они подрались. На самом же деле мосластая женщина с отчаянно накрашенными скулами била дрянной своей сумочкой из фальшивого крокодила по белокурой голове и по рукам, закрывающим эту белокурую голову, молоденькую девицу, которая сидела на лавочке.
— Говорила я тебе, падаль, говорила, сучка, не ходи! — хрипло выкрикивала нападавшая. Видать, она вошла в азарт; подхватив рукой узкую байковую юбку грязно-зеленого цвета и отставив для упора ногу, все пыталась попасть девице сумкой в лицо, но та успевала отворачиваться и, даже не делая попытки встать, причитала:
— Мамочка ро-о-дная… Да что же это, мамочка, ой, да за что же это, что же это…
Мосластая никак не была похожа на родную мамочку, и поскольку голосок избиваемой звучал жалобно, а никого, кроме швейцара, вытянувшего гусаком шею, вокруг не было, Ягунин решил вмешаться.
— А ну, отзынь! — гаркнул он баском на вошедшую в раж проститутку. Та от неожиданности ахнула, отскочила, чуть не упав, и немедленно разразилась такой сочной матерщиной, что швейцар от удовольствия захохотал, а Ягунин опешил.
— Вали отсюда! — Он с угрозой шагнул, и дама самарского полусвета тотчас отпрянула в темноту.
— Урка паршивый! Недомерок! — раздалась оттуда ее хрипотца. — А ты, тварь, только еще появись тута, я тебе… — И опять раздалась грязная, постепенно затихающая брань.
Михаил мельком взглянул в сторону лавочки и хотел было подняться на ступеньки, но вместо этого, воровато оглядевшись, нет ли поблизости своих, подошел к плачущей девушке. Плакала она по-детски горько, взахлеб, острые плечи под розовым ситчиком кофты дергались.
— Больно, да? — негромко спросил Ягунин и дернул ее за рукав. — Ты не реви, слышишь?!
Девушка, всхлипывая, подняла голову, и Михаил увидел миловидное свежее деревенское лицо, на котором был нарисован — куда крупнее натурального — алый, теперь уже размазанный рот. Краска, а может быть, и сажа, с мокрых ресниц была тоже смазана, и этим белобрысая девица напомнила Ягунину сестренку Шурку — вечно перемазанную то в копоти, то в лесной клубнике.
— За что она тебя?
— Го-о-нит… — всхлипнула девушка, все-таки успокаиваясь. — Третьеводни побила… И сенни… Второй раз я пришла. А она дере-е-тся…
Она захлюпала, а Ягунин сердито прикрикнул:
— Не ходи сюда! Из деревни небось? Откуда?..
— Есть охота. — Девушка вытерла глаза ладошкой, с удивлением посмотрела на черные от краски пальцы. — Новобуянские мы… Неделю у дядьки живу.
— Йех ты-ы, — изумился Ягунин. — Дак я же старобуянский! Зовут-то как?
— Нинкой, — слабо улыбнулась девушка.
— А меня Михаил.
Он подумал немного.
— Вот что, Нинка, как найти тебя завтра? Сюда больше не ходи, слышь?! Где дядька твой живет?
— На этой… Уральской, сто восемьдесят, наверху.
— А кого спросить?
— Ковалева… Что ль, придешь?
Ягунин досадливо крякнул:
— Сказал — приду!
Он еще подумал и сунул руку в карман.
— Держи, Нинка. Дядьке, слышь, скажи, что заработала с клиентом. Запомнила?!
Синие вытаращенные глаза на черном фоне размазанной акварели, открытый от изумления пухлогубый рот…
— День…ги?..
— Иди домой, говорю! — страшно зашипел Ягунин, боковым зрением заметив поднимающегося на ступеньки «Паласа» Белова.