Публика бешено аплодирует, она не желает, чтоб «погубили революцию», не желает, чтоб обнажились фронты, не желает, чтоб союзники были обижены, не желает вообще, чтобы что-нибудь изменилось.
— Пусть революция будет, как… революция. Как приличная революция, faute de mieux,[2] — соглашается жена сановника, только что получившая отсрочку для Вовы, — и пусть прекратят наконец эти разговоры про углубление, кому это нужно?
С Николаевского вокзала по-прежнему отходят поезда. В них трудно попасть, это правда. Окна повыломаны, вагоны уравнены в правах, кондуктора бессильны сдержать бешенство огромной толпы, вне очереди, без билетов, теряя тюки, ребят, зонтики, мчащейся занять щель в забитом людьми вагоне. Но если у вас есть знакомство и связи, вы можете очень удобно устроиться. На Минеральные едут все дамы с отсрочками и сыновьями, едут на отдых сестры милосердия из титулованных, едут все те, кто привык туда ездить из года в год.
На Минеральных — вакханалия цен. Лето 17-го года; произнесены слова о равенстве и братстве, в Москве и в Петербурге первые подземные толчки надвигающегося народного гнева, — а здесь переполнены дачи, комиссионер на вокзале говорит приезжающим и тем, кто неделю спит на вокзальном полу, прислонясь к неразвязанному портпледу:
— Как хотите, меньше четвертной в сутки ничего нельзя. Если угодно, койку в посторонней комнате, десять посуточно, это я могу.
Кисловодский парк полон туалетов, немного отсталых, это правда, — парижские моды пришли с опозданием.
В курзале офицерство дает блестящий концерт в пользу Займа свободы — и на афише чета Мережковских, молодые публицисты, поэты, крупнейшие музыканты. Парадно звучит «Марсельеза», приподнятая из раковины курзала блестящим огромным симфоническим оркестром под магическим жезлом Рахманинова.
Ночь кавказская тепла, душна, пахнет близким дождем, духами, сигарой, тонким гастрономическим запахом с веранды буфета и розами. Пахнет горными травами, речкой, ольхою подальше. Электричество пачками бросает сияние вниз, и в каждом кружке его ослепительная возня ночных насекомых — бабочек, мошек, жучков, а внизу, в его свете, толчея дорогих туалетов, холеных мужчин, пропитанных дымом сигары, с лакированными проборами, дам в меховых накидках. Мелькают изящные ножки в ажурных чулках и миниатюрнейших туфельках.
Пикник свободы с ракетами, хлопаньем пробок, бравурными звуками парадно разыгрываемой «Марсельезы», с безупречными официантами, впрочем, отказывающимися от чаевых (им проставляется в счет), — все идет как по-писанному.
Но локомотив, тонко свистя, тащит поезд дальше от модных мест, туда, где черты людей резче и определенней. Мы на дальней окраине России, в Закавказье. Еще тут хозяйничал дух Николая Николаевича, великого князя. При нем революция сразу была одернута с тылу, за фалды редакторов. Когда все провинциальные газеты без страха и опасения перепечатывали петербургские телеграммы, в Тифлисе было глухо. О событиях пропечатали как о чем-то в скобках, значения не представляющем. Отказ Михаила был выставлен как простая любезность — церемонится, а народ будет снова просить, и тогда коронуют Михаила. Откажется снова по своей осторожности, — тогда коронуют Николая, великого князя. К нему уже силились было попасть в милость чиновники…
Газета так и писала: «Надо надеяться, что после всеподданнейших просьб Михаил согласится на царство». И резолюция вышла приличной — faute de mieux.
А народ, невзирая на бегство с обоих фронтов, все еще призывался для защиты «святой революции» и Вовочек, получивших отсрочки.
Глава четвертая
ТОПОТ КОПЫТ
Анна Ивановна благополучно вернулась в Ростов. На звонок отворила племянница: Матреши уж час как нет дома — ушла на собранье прислуги говорить о своих беспокойствах и выставлять свои требованья.
— Вот новости — требованья! Жрут, пьют, на всем готовом, их одеваешь — требованья!
Анне Ивановне хочется всем рассказать, что говорят в Петербурге и на курортах, как поет Северянин о шампанской крови революции, как несомненно, документально доказано, что большевики приехали на немецкие деньги и теперь всех их рады бы отправить обратно, но немцы воспротивляются. Слышала она также про странную книгу, ходившую в рукописи по рукам. В этой книге одна хронология, числа и числа. Но хронологически точно доказано, что еще от библейских времен существовало еврейское общество, поставившее себе целью забрать власть над миром. У него были отделения в Сирии и в Македонии и во всех городах. Оно собирает налоги со всех евреев, будто бы на социализм. И хронологически точно показано, в котором году должен быть избран на престол еврейский царь…
Но Матреша не возвращается, приходится самой, не отдохнув с дороги, готовить чай. Ноябрьские сумерки падают быстро, дворник в ведре несет уголь, — топить угловую и ванную. Анна Ивановна серебряными ложечками звякает в буфетной о новый сервиз, говоря с гувернанткой Тамары:
— Главное же, Адельгейда Стефановна, не мечтайте о Москве! Москвы нет, выбросьте это окончательно из головы. Я вам должна сказать, что антисемитизм некультурен, и я всегда против того, чтоб Тамара в гимназии позволяла себе замечания насчет евреек. Но все-таки мы не умнее же Шопенгауэра или там Достоевского! Я говорила с профессорами. Многие держатся мнения, что есть что-то такое антипатичное, особенно, знаете, в массе. Отдельные есть очень славные люди, например, доктор Геллер. Но в Москве, в Москве все иллюзии падают, это что-то неописуемое. Черту оседлости сняли, и они, вы подумайте, не в Волоколамск, не в Вологду или куда-нибудь в Вышний Волочек, а непременно в Москву. На улицах, на трамваях, в театрах, даже смешно сказать, на церковных папертях одни евреи, еврейки, и на каждом шагу вас в Москве останавливают: «Как, пожалуйста, пройти на Кузнецкий мост?» Кузнецкого моста не знают! В Москве!
— Merkwürdig![3] — супит Адельгейда Стефановна выцветшие брови; руки у нее трясутся от старости, рассыпая сахарный песок.
Уже на вазочки выложено абрикосовое варенье (варилось при помощи извести, по рецепту, каждый круглый абрикос лежит совершенно целый, просвечивая золотом и стекловидным сиропом). Из жестянок ссыпаны сухарики на сливочном масле с ванилью. Электрический чайник кипит.
Дамы давно уже приняли — каждая — чашку и, не торопясь, медленно покусывают сухарики, положив рядом с собой на столе черные шелковые сумочки, различно расшитые бисеринками; из сумочек пахнет духами.
Вдруг — переполох. Из коридора в столовую, стуча гвоздистыми башмаками, вбегает Матреша, как была, с улицы, в большом шерстяном платке, лицо круглое, оторопело сияющее.
— Что такое? В чем дело?
— Сказывают, большевики идуть… Казаков семь тыщ, большевиков четыреста человек, видима-невидима, с Балабановской рощи. Которые на митингу ходили, своими глазами видели, а на нашем доме, Анна Ивановна, барыня, пулемет поставють. Всех, говорять, которые в центре, тех, говорить, ближе к черте города из помещениев выселять будют…
— Будют, будют, говори толком! Откуда ты взяла? Кто это тебе сказал?
Дамы вскочили с мест, обступили Матрешу.
— Анна Ивановна, это же ужасно, если пулемет! У вас брат — член Совета депутатов, позвоните по телефону!
— Да телефон, кажется, не работает…
— Адельгейда Стефановна, Адельгейда Стефановна, позвоните, пожалуйста, Ивану Ивановичу по телефону… Thelephonieren Sie, bitte![4]
— Ja, aber der Thelephon ist verdorben![5]
— Я побегу домой. Скажите, милая, на улицах не стреляют?
— Что вы, Марья Семеновна, куда вы побежите в такую темноту. Погодите, допьем чай и выйдем вместе.
— Какой тут чай! У меня квартира пустая, на английском замке, еще обокрадут.
— Ну, как хотите, если не боитесь.
— Чего же бояться? Матреша может меня проводить.
— Нет, Марья Семеновна, я Матрешу отпустить не могу, она должна быть дома, должна. Она слышала, знает, в чем дело, в случае если придут, вы понимаете, она с ними объяснится. Вот, если хотите, попросите Адельгейду Стефановну.
И после просьбы ветхая немка трясущимися от старости руками надевает заштопанный во многих местах кавказский башлык и семенит в калошах, заложенных бумажками, по мокрым плитам, вослед за поспешающей дамой, провожая ее домой.
Вечер сгустился в ночь, крупные капли шуршат по кое-где еще не опавшей жесткой и шершавой от старости листве, прелым пахнет под ногами. Иван Иванович из клуба забегает к сестре.
— Что же происходит? Ради бога!
— Пустяки! Опять большевистская авантюра! Им мало, видишь ли, июльского урока. Ходят слухи, будто опять выступили, изнасиловали целый батальон…
— Что ты, как батальон?
— Ну да, женский, который у Зимнего дворца. Потом Зимний дворец разграбили дочиста, сняли гобелены и нашили себе портянок. А у нас в Совете большевики радуются: «Поддержим питерских товарищей…»