Ги с первой же минуты поразил девочку своей великолепной и небрежной самоуверенностью, мягкой звериной походкой молодого леопарда, непринужденной элегантностью, с которой он носил даже потрепанные вещи, а главное — главное, почти не скрываемым убеждением, что все в мире — все удовольствия, все радости жизни существуют только для него одного. И глаза его, какие-то веселые, залихватски-беспощадные, тоже поразили Клоди.
«У, какие глаза! Наверное, он никому ничего не прощает?» — так она подумала, но подумала бегло, не в силах остановиться на этой мысли — ей было не по себе от этих глаз с первой же минуты знакомства. Что-то смутное и тяжелое чудилось девочке впереди. Одно она знала твердо: прежней ее легкой жизни с Сими пришел конец.
Ги, видимо, отлично ладил с Жюлем: перекидывался с ним какими-то им одним понятными словечками и намеками, хохотал над «шляпой» Жюлем, который где-то что-то пропустил, — словом, веселился вовсю.
Зато Сими была молчалива, и Клоди едва узнавала ее: вдруг Сими стерлась, будто совершенно растворилась, затихла. Если и говорила, то совсем иным, раболепным тоном и на Ги смотрела тоже раболепно и восторженно. Но все-таки почему, почему Ги, едва увидев Клоди, назвал ее «ловкачкой»?
Догадка вдруг обожгла девочку, и она залилась до самой шеи горячей краской: значит, Сими не выдержала, написала или успела рассказать мужу историю со старухой Миро и этим злосчастным куском золотого кружева! Ах, Сими, Сими, чего стоят твои обещания! Ну конечно, пожалуйста: едва встретив негодующий взгляд Клоди, молодая женщина виновато заморгала, залепетала чуть слышно:
— Ты понимаешь, Ги сейчас же заметил и мое новое платье и золотое кружево. И я не могла, понимаешь, не могла ни солгать, ни промолчать…
— Еще бы ты солгала твоему повелителю! — захохотал Ги. Он покончил с половиной омара и по этому случаю находился в великолепном настроении. — Еще ни одна женщина не осмеливалась меня обмануть, Жюль… — Он наклонился к захмелевшему Жюлю. — Эх, Жюль, мне прямо не терпится с тобой кое о чем потолковать. И завертим же мы с тобой теперь дела!.. Ух!
— Я бы на твоем месте переждал, — сказал, ковыряя в зубах зубочисткой, Жюль. — Флики наверняка положили на тебя глазок. Будут некоторое время приглядываться, что ты и где ты… Я бы переждал…
— Ерунда! — Ги сделал широкий жест. — Не страшны мне теперь никакие флики. Эти коровы не видят дальше собственного носа. И я кое-что придумал, Жюль. Жена Ги Назера должна купаться в золоте! Не так ли, Сими? Ну, малютка, взгляни на меня!
Сими пугливо отстранилась от него.
— А твоя воспитанница — хват-девчонка, — продолжал Ги. — Подает большие надежды. Ты только посмотри, Жюль, на ее глазенки! Ух, да она меня сейчас сожрет!
— Н-да, мадемуазель с будущим, — согласился Жюль. — И глазки такие… с огоньком.
— Да что вы такое говорите? Что ты болтаешь, Ги? — заволновалась Сими, то бледнея, то краснея. — Какое будущее? Клоди очень добрая, хорошая девочка. Она моя маленькая сестренка, Ги, и не надо ее обижать.
Сими чуть не плакала, и Клоди остро презирала ее за это. Больше всего на свете девочке хотелось в эту минуту выбежать из-за стола, бросить этот невыносимый обед, удрать из «Хилтона».
— Да что ты, глупышка, я же только пошутил! — Ги явно не хотел ссориться с женой. — Я пошутил, Диди, — обратился он к девочке. — Давай сюда твою лапу, и будем друзьями. Ну, Диди, я жду.
Он протянул через стол свою мягкую большую руку, и Клоди на мгновение показалось, что ее руку навсегда захватил в свою страшную лапу леопард и что ей уже ни за что не вырваться.
Было очень тепло даже для парижского октября, и все они ходили еще совсем по-летнему — в пестрых рубашках и джинсах, перетянутых широкими кожаными ремнями с металлическими бляхами. Мода пришла не то из Мексики, не то с американского Среднего Запада, во всяком случае, все они чувствовали себя немного ковбоями или странствующими искателями приключений. Впрочем, сегодня ни о каких приключениях не могло быть и речи. Ни тебе Больших бульваров, ни тебе левого берега… Когда вывернули карманы, оказалось что-то около семи франков на пятерых. Даже у самого богатого из них — Филиппа Берманта, сына скорняка, — набралось только несколько сантимов.
— Отец сказал — ни сантима, покуда я не сдам историю, — уныло, в виде извинения, произнес Филипп. — Ему нажаловался наш историк, когда они встретились у Люссо. Сказал, что я лодырничаю.
— А может, он прав, твой историк? — поддел Филиппа Вожак, насмешливой и небрежной манерой подчеркивая свои слова. — Я, например, никогда еще не видел тебя за делом.
— А как же твои поручения… — начал было Филипп, но Вожак чуть сдвинул брови, и Филипп мгновенно смолк.
На первый взгляд в Вожаке не было ничего особо примечательного: обыкновенный, высокий, длинноволосый, как все они, мальчик, только еще приближающийся к юности. Но остальные четверо, как бы по молчаливому уговору, раз и навсегда признали его превосходство, и, если вглядеться в Вожака пристальней, в чертах его бледноватого лица, с длинными внимательными глазами, в разрезе большого рта, во всех повадках уже угадывалась сильная, волевая, поглощенная чем-то глубоко своим натура.
— Ну, что будем делать, ребята? — с надеждой посмотрел на Вожака Саид. Старший сын Хабиба был мальчик с нежными глазами лани и маленькой гладкой головкой.
— Командуй, Рири!
Саид был помощником слесаря в большом ситроеновском гараже на улице Арман Карель и отдавал весь заработок своей многочисленной семье. Кажется, у Саида было шестнадцать братьев и сестер, но даже он сам никогда не смог бы сказать, кого из них как зовут.
В этот вечер «стая» понимала, что ей решительно некуда себя девать. Все курили «Голуаз», сгрудившись у матового фонаря на площади Фэт. Здесь было почти пустынно и только у входа в метро маячили одинокие фигуры. «Стая» рассеянно следила за дымками сигарет, которые вились жемчужно-сиреневыми туманчиками, а потом распускались в вечернем воздухе, точно акварельная краска в воде. Снизу, из центра, прибоем то приливал, то откатывался мощный гул огромного города и подымалось, лилось, грудилось красноперое, изменчивое, мигающее, великолепное зарево парижских огней. Эйфелева башня, этот маяк, и сюда посылал сноп своих огней.
А здесь, в Бельвилле, было темновато, и только из бистро и баров на тротуары ложились оранжевые квадраты света.
Было переговорено уже, кажется, обо всем. Об автомобильных гонках в Ле Мансе и о катастрофах на «национальных». О чемпионе гонок Бельттуазе в его привычке обтираться каждый вечер льдом. «Я тоже это делаю», — с гордостью вставил конопатый Ксавье, и остальные немедленно подняли его на смех: Ксавье был на редкость неспортивен и хил. Еще поговорили о новой девчонке из лицея, Данон, которая недавно поселилась в только что отстроенном доме на улице Карель. Видно, воображает себя Бэ-Бэ — Брижит Бардо, по крайней мере, а сама, по всему видать, глупа как пробка, и ноги кривые. С этим согласилась вся «стая». Еще поговорили о скачках в Лоншане, о новом турбопоезде, о фильме Лелюша «Первый взгляд» и о том, какие сигареты легче — «Голуаз» или «Бельфаст». В конце концов Вожак досадливо швырнул недокуренную сигарету:
— Идемте хоть в бистро папаши Асламазяна, на оранжад нам хватит.
«Стая» послушно поплелась за своим предводителем и тут же осела за крохотным столиком на углу площади.
Заведение папаши Асламазяна славилось фаршированными баклажанами, тефтелями по-армянски и другими такими же проперченными, экзотическими, обжигающими язык и нёбо, недорогими блюдами, которые очень нравились мальчикам из «стаи». Старый густобровый Асламазян добродушно принимал у себя эту зеленую компанию и иногда даже приносил показать фото своей родной Армении, где недавно побывал, — это был уже высший признак его расположения.
Однако сегодня вечером ни оранжад, ни фото не могли занять «стаю».
Вожак рассеянно поглядывал на завсегдатаев Асламазяна — мелких служащих, шоферов, страховых агентов — словом, на бельвилльских обитателей, которых обслуживала массивная дочь Асламазяна — Диана. Диана, проходя, улыбалась юношам, а один раз мимоходом ухитрилась что-то сказать быстрым шепотом Рири — очевидно, у них были какие-то общие дела и он пользовался ее особой симпатией.
— Смотрите-ка, наш Вожак совсем вскружил голову здешней толстухе! — насмешливо заметил самый старший в «стае» — белесый, с нездоровым мучнистым лицом Дени Карко. Дени служил гарсоном в кафе на бульваре Пуассоньер, носил на безымянном пальце перстень с огромным камнем и мнил себя важной персоной. Он с трудом мирился с предводительством Рири и пользовался каждым случаем, чтоб его поддеть. — Берегись, Вожак, она, по-моему, лет на пятнадцать старше тебя.