Но дети не слышали. Стоявшая в двух шагах лошадь, навострив уши, с удивлением глядела на возившихся людей. Степь по-прежнему, безлюдная и безжизненная, простиралась под палящим солнцем, даль дрожала и колебалась от зноя, и ветер подымал степную пыль.
Калмычка разом смолкла, последним усилием приникла к руке казака, и в его тело по самые десна вошли старые, изъеденные, пожелтевшие зубы. Казак взвыл от боли и отодрал от груди вторую старухину руку, в судорожно сжатых пальцах которой остался клок его рубахи.
– Ты будешь девятая, будь ты проклята!..
Перед ним мелькнули выступившие из орбит круглые глаза, пожелтевшее, как лимон, изрезанное морщинами лицо, синие штаны и грязные, заскорузлые подошвы босых ног… В следующее мгновение черная пустота все скрыла. Из глубины донесся звук, как будто в мокрую грязь упало что-то тяжелое.
Шатаясь, с дрожащими руками и подгибающимися коленями казак отошел от колодца. Он все еще не мог опомниться. На нем все было изорвано, рубаха, штаны висели клочьями, на руках, на груди, на вспухшем лице запеклась кровь.
Казак подошел к осторожно поводившей ушами лошади. Лошадь, храпя и натягивая головой привязанный к ноге повод, пятилась назад.
– Тпру-у!.. тпру-у!.. Стой, дьявол калмыцкий!.. А и конь важный! За такого коня две сотни зараз клади, а то и все три… Тпру-у, окаянный!..
Он отвязал повод от ноги и любовался великолепным скакуном, который, танцуя, ходил вокруг него.
– Нет, нельзя… увидят калмыки, убьют… По крайности, хоть подушонку да подпругу взять… Тпрурру!.. стой, милай!..
И он, поглаживая коня, расстегнул подпругу и снял с лошади старенькую, никуда не годную, плоскую, как блин, подушонку, из дыр которой лезла шерсть.
– Все дома пригодится.
Потом закинул на шею лошади повод и гикнул. Лошадь шарахнулась, понеслась по степи и через минуту скрылась из глаз.
Казак подошел к колодцу, послушал, поглядел в черную пустоту, – у него шевельнулось тайное желание, чтобы старуха подала голос и ее можно бы было вытащить; но там было все неподвижно и тихо. Он подобрал подпругу, взял под мышку и пошел по тому направлению, по которому тащила его калмычка. Пройдя несколько верст, он нашел сумочку, пику, шапку, шинель. Запихав в сумочку подпругу и подушку, Иван сел наземь, достал из шапки иголку, которая всегда была заколота внутри шапки с намотанной на ней ниткой, разделся и, сидя под горячим солнцем, стал чинить свою одежу. Идти в таком изодранном виде было опасно.
Долго сидел и махал посреди степи длинной ниткой Иван, зашил прорехи, оделся и отправился дальше. Много он прошел, хотелось подальше уйти от рокового места. Вдали зажелтело полотно железной дороги, но Иван не пошел туда, а свернул и пошел стороной. Казалось ему, что первый, с кем он встретится, сейчас же скажет: «А зачем калмычку убил?»
Жар свалил. Солнце уже коснулось края степи. От казака легла через всю степь и шла с ним рядом длинная, косая тень.
Вдруг слышит Иван топот. Обернулся, – скачут к нему два калмыка, У него екнуло сердце. Калмыки, в форменных казачьих фуражках, подскакали и сдержали разгорячившихся лошадей. Один из них сидел на вороной лошади, другой на знакомом Ивану золотистом скакуне. Казак повернулся к ним и, взяв наперевес пику, угрожающе направил на них сверкавшее на солнце стальное острие с таким видом, как будто хотел сказать: «Сунься только!»
Но калмыки, сдерживая нетерпеливых лошадей, мирно заговорили:
– Здорово, бачка! Не видал старой калмычки? Лошадь прибегла к кибитке, а ее нет… В хурул ездила.
– Нет, не видал.
– Вот чудно!.. Нет старухи. Всю степь изъездили, как скрозь землю провалилась…
– Не видал… не знаю… кабы видал, сказал бы… «Вот полезут в сумку – подпругу с подушкой найдут…»
А калмыки постояли еще немного, «похурукали» между собой, повернули лошадей и поскакали назад.
Казак отер проступивший на лбу холодный пот, положил пику опять на плечо и пошел дальше.
Стемнело. Хотя и высыпали на небе звезды, но в степи было смутно и темно. – Казак видел только темную землю под ногами да темный край, на который спускался звездный свод; а что было между ними, нельзя было видеть. Слышно было только, как кузнечики сверлили да ночные птицы разговаривали в темноте. Иной раз чудился конский скок. Тогда он останавливался и, придерживая дыхание, прислушивался; но кругом было тихо, одни кузнечики заполняли своим сверлением таинственную темноту ночи.
Казаку становилось жутко. Он теперь не только не боялся калмыков, но желал, чтобы они подъехали и заговорили с ним живым человеческим голосом. Боялся он, – и кровь стыла у него при одной мысли об этом, – что сначала он услышит конский топот, подскачет к нему всадник, сдержит лошадь, станет он всматриваться, а это – старуха на лошади с выпятившимися глазами, с морщинистым лицом, в синих штанах. Чувствуя, как холодеет у него затылок, казак среди молчания и темноты при слабом мерцании звезд шел, не смея поднять головы. Ноги у него подкашивались, но он не осмеливался и подумать сесть. Напрасно он ждал рассвета: все та же темная степь, тоже молчание, теперь уже не прерываемое даже сверлящими звуками кузнечиков. Что-то заволакивало небо, потому что и звезды стали пропадать одна за другой. Становилось темно, как в погребе.
Впереди забелелась длинная фигура. Кровь ударила казаку в голову, но он, как очарованный, шел к ней, не спуская напряженно вытаращенных глаз. Бежать! Но разве от нее убежишь?.. Перед ним со страшной ясностью предстало, как онасигнула на дроги, конь побелел и стал уходить ногами в землю, а у нее вывалившиеся глаза висели по пояс. Белая фигура дожидалась его… Когда он подошел почти с помутившимся сознанием, он разобрал наконец, что это был длинный солончак, протянувшийся по степи и белевший в темноте. Чижиков в изнеможении опустился на шероховатую, жесткую траву, подложил под голову сумку, возле положил пику и лег, стараясь не смотреть по сторонам. Он не помнил, когда уснул. Ему казалось, что он задремал на несколько минут.
Проснулся он, точно его кольнуло что-то. Он открыл веки: яркий солнечный свет бил ему в глаза. Над ним стояли на лошадях вчерашние два калмыка…
Казак вскочил как ужаленный, схватил пику и крикнул не своим голосом:
– Не знаю… не видал… не знаю… Чего вы пристали?
– Ты чего кричишь?.. Старуху, калмычку, ищем… Со вчерашнего дня пропала… Чего испужался?..
– Не лезьте ко мне, а то перепорю обоих… и лошадей! – И Иван с побледневшим и исказившимся от злобы лицом замахнулся пикой.
Калмыки отъехали, остановились шагах в десяти и стали о чем-то жарко говорить между собою, показывая плетями на Ивана. Потом ударили по лошадям и уехали прочь.
К полудню Иван пришел на казачий хутор, а через три дня добрался и до своей станицы.
IV
Встретила Ивана жена за воротами и упала ему в ноги. Он понял, в чем дело, взял плеть и стал сечь ее плетью нещадно и жестоко. Она валялась в ногах, отчаянно кричала и молила о пощаде. Всю вспухшую, с заплывшим синяками лицом он оттащил за косы и бросил посреди двора. На другой, на третий, на четвертый день продолжалось то же самое. Наконец казак устал, да и жизнь не ждала, надо было приниматься за работу. Деньги, какие он принес, пропили. Базы, сараи, курень требовали починки, скотину надо было гонять на водопой, на выпас, молотить хлеб, готовиться к пахоте, полоть бахчу, заготовлять на зиму одежу себе и ребятишкам, которые бегали по широкому двору, и среди них маленький кудрявый мальчик, не похожий на Ивана.
Сначала Иван часто попрекал жену, но мало-помалу обида и горе сгладились, и трудовая жизнь, полная бедности и заботы, потекла однообразно, так же, как и до службы.
Прошел год. Настала вторая зима. Корм скоту подобрался – надо было ехать в степь за сеном. Иван запряг лошадь в сани, положил полсть, вилы, краюху хлеба и стал потеплее одеваться, так как на дворе все крепчал мороз. Надел тулуп, валенки, стал надевать рукавицы, поглядел, а они все изодрались – дыра на дыре, нельзя и ехать, руки отморозить можно. Иван стал рыться в старье, чтоб найти обрывки кожи, заплатать рукавицы, да вдруг вспомнил, что на полатях валяется изорванная седельная подушка, которую он принес два года тому назад, когда воротился с кордона, и забросил на полати. Иван полез наверх, достал подушонку и стал выкраивать из нее лоскуты кожи. Из подушки полезла шерсть, и вдруг вывалилась пачка кредиток. Иван оторопел, с секунду глядел на деньги, перекрестился, дунул на них, опасаясь, что это наваждение, потом схватил и бросился из куреня на баз, забился в угол под сарай и стал считать. Денег оказалось пятьсот сорок девять рублей.
Иван не поехал за сеном, а через три дня поехал в окружную станицу на ярмарку. Вдруг открылась масса нужд, которые, оказывается, не терпели ни малейшего отлагательства и которые тянулись из года в год. Надо было накупить овчины для тулупов на всю семью, досок для пристроя к куреню, пару молодых бычков, арбу и многое множество другого необходимого в хозяйстве, Веселый, хорошо и тепло одетый, немного выпивший, похаживал Иван от одной лавки к другой; купцы его ласково и приветливо встречали, и он наслаждался, чувствуя новое, незнакомое дотоле положение богатого человека, к которому относятся все с почтением. Вечером он пил чай в трактире и угощал откуда-то выросших вокруг него новых приятелей и друзей, как вдруг в трактир вошел урядник с двумя полицейскими и потребовал, чтобы Иван шел в станичное. Иван вытер вспотевшее лицо, расплатился с трактирщиком и отправился с урядником в станичное. Здесь его сурово встретил станичный атаман: