Ноги грязные и розовые, как молодая картошка.
Чуть наклонившись, стоит лес. (Куб сосен.)
Это были гордые дети маленьких ответственных работников.
Стоял маленький рояль, плотный, лоснящийся, как молодой бычок.
Американцы едят суп из полоскательной чашки.
Толстые большие мухи гудели возле уборной так, как будто давали концерт на виолончелях.
Бесчувственная, ассирийская жажда жизни и наслаждений.
Ангел-хранитель печати.
Сто раз просыпаюсь за ночь. Каждый сон маленький, как рыбья чешуйка. К утру я весь в этой чешуе.
Среди миллионов машин и я пролетел – песчинка, гонимая бензиновой бурей, которая уже много лет бушует над Америкой.
Вода из кипятильника пахла мясом. Представляете себе, как это было отвратительно?
Фарфоровую вазу она очень любила и называла «банкой».
Деревянная голова. Твердая, как отполированный ясень.
Детский концерт. «Сейчас будем передавать проверку времени». Тах-тах-тах!
«Ярошко, по возбуждении настоящего дела, фигурировал сперва в качестве простого свидетеля, но затем был привлечен в качестве обвиняемого и в этом качестве скончался».
«Ильина была типичной мещанской Мессалиной, которая обворожила подсудимого массивностью и выпуклостью своих форм».
Вчера хлебнул горя – смотрел картину «Конец полустанка».
Страна, населенная детьми.
Мы ехали в поезде по Крыму. Когда моя соседка увидела зеленую траву, она так обрадовалась, как будто она была коровой, всю зиму проведшей в мрачном уединении хлева.
Она была так ошеломлена тем, что увидела, что выбежала из комнаты и тут же в коридоре превратилась в растение. Теперь это называется – «История одного фикуса в зеленой кадушке».
Как скучно быть кариатидой, подпирать какой-то некрасивый балкон.
Жить на такой планете – только терять время.
Напился так, что уже мог творить различные мелкие чудеса.
По всему полуострову зазвучали сигналы к обеду.
Крымский сад: иудино дерево, кукуля, кедр, тисс, благородный лавр, миндаль, кипарис, магнолия, дуб, ель, ель голубая.
Приехал отдыхать какой-то кинематографист в горностаевых галифе с хвостиками.
Начался сезон, и на полуострове ударили сразу двадцать тысяч патефонов, завертелись и завизжали пятьдесят или пятьсот тысяч пластинок.
Девушка-былинка.
Подали завтрак: холодное масло, завинченное розами, овальную вазочку с редиской, на длинной тарелочке – холодную баранину, телятину и просвечивающую насквозь браунтвепгскую колбасу, два яйца в мешочке, три ломтя сыру, сырную пасху, свежий темный хлеб. Море было пустынно, как все эти дни, и ослепительно сверкало.
Холодный, благородный и чистый, как брус искусственного льда, подымался «Импайр Стейт Билдинг».
Любовь к этим словам неистребима. Глубоко, на дюйм врезаны они в кору деревьев.
Тихомандрицкий. Мемфисов.
Если бы глухонемые выбирали себе короля, то человека, который говорит хорошо, они бы не взяли. Слишком велик был бы контраст.
Когда питекантроп заметил, что у него нет хвоста, он ужасно огорчился. Он думал, что это ставит его в зависимое положение от обезьян. Он даже не понимал, что он и есть владыка мира. Жена его, молодая питекантропка, долго пилила его и жалела совершенно открыто, что не вышла замуж за одного орангутанга, который ухаживал за ней прошлым летом.
Чувство уюта, одно из древнейших чувств.
Мама истицы говорила чудным музыкальным русским языком.
Разговор по междугородному телефону: «Есть повидло бочковое! Покупать? Не надо? Кончено! Есть варенье бочковое! Покупать? Не надо? Кончено!»
«На вашем месте я бы сидел на месте».
«Отец мой мельник, мать – русалка».
Судья: «А вы скажите суду по части отреза».
Сквозь лужи Большой Ордынки, подымая громадный бурун, ехал на велосипеде человек в тулупе. Все дворники весело кричали ему вслед и махали метлами. Это был праздник весны.
Рассказы, очерки, фельетоны (1924–1932)
Вася Никудыкин ударил себя по впалой груди кулаком и сказал:
– К черту стыд, который мешает нам установить истинное равенство полов!.. Долой штаны и долой юбки!.. К черту тряпки, прикрывающие самое прекрасное, самое изящное, что есть на свете, – человеческое тело!.. Мы все выйдем на улицы и площади без этих постыдных одежд!.. Мы будем останавливать прохожих и говорить им: «Прохожие, вы должны последовать нашему примеру! Вы должны оголиться!» Итак, долой стыд!.. Уррррра!..
– И все это ты врешь, Никудыкин. Никуда ты не пойдешь. И штанов ты, Никудыкин, не снимешь, – сказал один из восторженных почитателей.
– Кто? Я не сниму штанов? – спросил Никудыкин упавшим голосом.
– Именно ты. Не снимешь штанов.
– И не выйду голым?
– И не выйдешь голым.
Никудыкин побледнел, но отступление было отрезано.
– И пойду, – пробормотал он уныло, – и пойду…
Прикрывая рукой большой синий чирий на боку, Никудыкин тяжело вздохнул и вышел на улицу.
Накрапывал колючий дождик.
Корчась от холода и переминаясь кривыми волосатыми ногами, Никудыкин стал пробираться к центру. Прохожие подозрительно косились на сгорбленную лиловую фигуру Никудыкина и торопились по своим делам.
«Ничего, – думал отважный Никудыкин, лязгая зубами, – н… н… иче-го… погодите, голубчики, вот влезу в трамвай и сделаю демонстрацию! Посмотрим, что вы тогда запоете, жалкие людишки в штанах!..»
Никудыкин влез в трамвай.
– Возьмите билет, гражданин, – сказал строгий кондуктор.
Никудыкин машинально полез рукой туда, где у людей бывают карманы, наткнулся на чирий и подумал: «Сделаю демонстрацию».
– Долой, это самое… – пролепетал он, – штаны и юбки!
– Гражданин, не задерживайте вагон! Сойдите!
– Долой тряпки, прикрывающие самое прекрасное, что есть на свете, – человеческое тело! – отважно сказал Никудыкин.
– Это черт знает что! – возмутились пассажиры. – Возьмите билет или убирайтесь отсюда!
«Слепые люди, – подумал Никудыкин, отступая к задней площадке, – они даже не замечают, что я голый».
– Я голый и этим горжусь, – сказал он, криво улыбаясь.
– Нет, это какое-то невиданное нахальство! – зашумели пассажиры. – Этот фрукт уже пять минут задерживает вагон! Кондуктор, примите меры!
И кондуктор принял меры.
Очутившись на мостовой, Никудыкин потер ушибленное колено и поплелся на Театральную площадь.
«Теперь нужно сделать большую демонстрацию, – подумал он. – Стану посредине площади и скажу речь. Или лучше остановлю прохожего и скажу ему: прохожий, вы должны оголиться».
Кожа Никудыкина, успевшая во время путешествия переменить все цвета радуги, была похожа на зеленый шагреневый портфель. Челюсти от холода отбивали чечетку. Руки и ноги скрючились.
Никудыкин схватил пожилого гражданина за полу пальто.
– П…п… прохожий… вввввв… долой… ввввв… штаны… вввввв…
Прохожий деловито сунул в никудыкинскую ладонь новенький, блестящий гривенник и строго сказал:
– Работать надо, молодой человек, а не груши околачивать! Тогда и штаны будут. Так-то.
– Да ведь я же принципиально голый, – пролепетал Никудыкин, рыдая. – Голый ведь я… Оголитесь, гражданин, и вы… Не скрывайте свою красо…
– А ты, братец, работай и не будешь голый! – нравоучительно сказал прохожий.
Никудыкин посмотрел на гривенник и заплакал. Ночевал он в милиции.
1924
Рассказ провинциального поэта
Ксаверий Гусь обладал двумя несомненными и общепризнанными качествами: большим красным носом и не менее большой эрудицией. Первое было необъяснимо. Второе он заимствовал на юридическом факультете. До революции он был помощником присяжного поверенного. О своем былом величии он вспоминал редко, предпочитая довольствоваться величием настоящего. Впрочем, служба в Уголовном розыске не мешала ему петь баритоном (именно баритоном): «Во Францию два гренадера…» под мой аккомпанемент в нашем неприхотливом сельском театре.
Я служил в «Югросте» районным корреспондентом. Служил честно и ревностно: разъезжал по волисполкомам и собирал животрепещущие сведения. В то, полное лишений, но от этого трижды прекрасное время я за день успевал бывать в разных концах моего района. В невозмутимых немецких колониях я рычал передовицы и хронику с клубных подмостков (систематическое проведение устных газет на местах). В безалаберных украинских селах я лихорадочно записывал в блокнот повестки дня очередных волсъездов. В степных хуторках я воевал со стаями одичавших собак. А сидя в подводе, нырявшей в желтых хлебах и зарослях кукурузы, под синим украинским небом я сочинял стихи. Все шло прекрасно, если бы не эта встреча. Эта встреча меня подкосила.