– Чубук! – окликнул я его шепотом.
– Что тебе?
– Чубук… А ты ведь старый уже, – сам не зная к чему, сказал я.
– Ду-у-ра… – рассерженно обернулся Чубук. – Чего ты языком барабанишь?
Тут Чубук опустил голову на солому и подался туловищем назад. Из лощины поднимался отряд. Я чувствовал, как беспокойство овладевает Чубуком. Он учащенно задышал и заворочался.
– Борис, смотри-ка!
– Вижу.
– Беги вниз и скажи Шебалову – вышли, мол, из лощины, но скажи ему – подозрительно что-то: сначала шли походной колонной, а пока в лощине были, развернулись повзводно. Ну, так вот, понял теперь: с чего бы им повзводно? Может быть, они знают уже, что мы на хуторе? Крой скорей и обратно!
Я выдернул носок из ямки, вырытой в соломе, и, скатившись вниз, бухнулся на толстую свинью, с визгом шарахнувшуюся прочь. Разыскал Шебалова. Он стоял за деревом и смотрел в бинокль. Я передал ему то, что велел Чубук.
– Вижу, – ответил Шебалов таким тоном, точно я его обидел чем-то, – сам вижу.
Я понял, что он просто раздражен неожиданным маневром противника.
– Беги обратно, и не слезайте, а смотрите больше на фланг, на Хамурскую дорогу.
Добежав до пустого двора, я полез на сухой плетень, чтобы оттуда взобраться на крышу.
– Солдатик, – услышал я чей-то шепот.
Я испуганно обернулся, не понимая, кто и откуда зовет меня.
– Солдатик! – повторил тот же голос.
И тут я увидел, что дверь погреба приоткрыта и оттуда высунулась голова бабы, хозяйки хутора.
– Что? – спросила она шепотом. – Идут?
– Идут, – ответил я также шепотом.
– А как… только с пулеметами или орудия есть? – Тут баба быстро перекрестилась. – Господи, хоть бы только с пулеметами, а то ведь из орудиев начисто разобьют хату.
Не успел я ей ответить, как раздался выстрел и невидимая пуля где-то высоко в небе запела звонко. Тии-уу…
Голова бабы исчезла, дверка погреба захлопнулась. «Начинается», – подумал я, чувствуя прилив того болезненного возбуждения, которое овладевает человеком перед боем. Не тогда, когда уже грохочут выстрелы, злятся, звенят россыпи пулеметных очередей и торжественно бухают ввязавшиеся в бой батареи, а когда еще ничего нет, когда все опасное еще впереди… «Ну, – думаешь, – почему же так тихо, так долго? Хоть бы скорей уже начиналось».
Тии-уу… – взвизгнуло второй раз.
Но ничего еще не начиналось. Вероятно, белые подозревали, но не знали наверное, занят ли хутор красными, и дали два выстрела наугад. Так командир маленькой разведки подбирается к охранению неприятеля, открывает огонь и по ответному грохоту сторожевой заставы, по треску ввязавшихся пулеметов определив силу врага, уходит на другой фланг, начинает пальбу пачками, заставляет неприятеля взбудоражиться и убирается поспешно к своим, никого не победив, никому не нанеся урона, но добившись цели и заставив неразгаданного противника развернуться и показать свои настоящие силы.
Молчал и не отзывался на выстрелы наш рассыпавшийся цепью отряд. Тогда пятеро кавалеристов на вороных танцующих конях, играя опасностью, отделились от неприятеля и легкой рысью понеслись вперед. Не далее как в трехстах метрах от хутора кавалеристы остановились, и один из них навел на хутор бинокль. Стекло бинокля, скользнув по кромке ограды, медленно поползло вверх по крыше, к трубе, за которой спрятались мы с Чубуком.
«Хитрые тоже, знают, где искать наблюдателя», – подумал я, пряча голову за спину Чубука и испытывая то неприятное чувство, которое овладевает на войне, когда враг, помимо твоей воли, подтягивает тебя биноклем к глазам или рядом скользит, расплавляя темноту, нащупывая колонну, луч прожектора, когда над головою кружит разведывательный аэроплан и некуда укрыться, некуда спрятаться от его невидимых наблюдателей.
Тогда собственная голова начинает казаться непомерно большой, руки – длинными, туловище – неуклюжим, громоздким. Досадуешь, что некуда их приткнуть, что нельзя съежиться, свернуться в комочек, слиться с соломой крыши, с травою, как сливается с кучей хвороста серый взъерошенный воробей под пристальным взглядом бесшумно парящего коршуна.
– Заметили! – крикнул Чубук. – Заметили! – И как бы показывая, что играть в прятки больше нечего, он открыто высунулся из-за трубы и хлопнул затвором.
Я хотел спуститься вниз и донести Шебалову. Но, вероятно, с опушки уже и сами поняли, что засада не удалась, что белые, не развернувшись в цепь, на хутор не пойдут, потому что из-за деревьев вдогонку кавалеристам полетели пули.
Развернутые взводы белых смешались и тонкими черточками ломаной стрелковой цепи поползли вправо и влево. Не доскакав до бугра, по которому рассыпались белые, задний всадник вместе с лошадью упал на дорогу. Когда ветер отнес клубы поднявшейся пыли, я увидел, что только одна лошадь лежит на дороге, а всадник, припадая на ногу, низко согнувшись, бежит к своим.
Пуля, ударившись о кирпич трубы, обдала пылью осыпавшейся известки и заставила спрятать голову. Труба была хорошей мишенью. Правда, за нею нас не могли достать прямые выстрелы, но зато и мы должны были сидеть не высовываясь. Если бы не приказание Шебалова следить за Хамурской дорогой, мы спустились бы вниз. Беспорядочная перестрелка перешла в огневой бой. Разрозненные винтовочные выстрелы белых стихали, и начинали строчить пулеметы. Под прикрытием их огня неровная цепь передвигалась на несколько десятков шагов к ложилась опять. Тогда стихали пулеметы, и опять начиналась ружейная перестрелка. Так постепенно, с упорством, доказывавшим хорошую дисциплину и выучку, белые подвигались все ближе и ближе.
– Крепкие, черти, – пробормотал Чубук, – так и лезут в дамки. Не похоже что-то на жихаревцев, уж не немцы ли это?
– Чубук! – закричал я. – Смотри-ка на Хамурскую, там возле опушки что-то движется.
– Где?
– Да не там… Правей смотри. Прямо через пруд смотри… Вот! – крикнул я, увидев, как на опушке блеснуло что-то, похожее на вспышку солнечного луча, отраженного в осколке стекла.
В воздухе послышалось странное звучание, похожее на хрипение лошади, которой перервало горло. Хрип превратился в гул. Воздух зазвенел, как надтреснутый церковный колокол, что-то грохнуло сбоку. В первое мгновение показалось мне, что где-то здесь, совсем рядом со мной. Коричневая молния вырвалась из клубов дыма и черной пыли, воздух вздрогнул и упруго, как волна теплой воды, толкнул меня в спину. Когда я открыл глаза, то увидел, что в огороде сухая солома крыши взорванного сарая горит бледным, почти невидимым на солнце огнем.
Второй снаряд разорвался на грядках.
– Слазим, – сказал Чубук, поворачивая ко мне серое, озабоченное лицо. – Слазим, напоролись-таки, кажется, это не жихаревцы, а немцы. На Хамурской – батарея.
Первый, кто попался мне на опушке, – это маленький красноармеец, прозванный Хорьком.
Он сидел на траве и австрийским штыком распарывал рукав окровавленной гимнастерки. Винтовка его с открытым затвором, из-под которого виднелась недовыброшенная стреляная гильза, валялась рядом.
– Немцы! – не отвечая на наш вопрос, крикнул он. – Сейчас сматываемся!
Я сунул ему свою жестяную кружку зачерпнуть воды, чтобы промыть рану, и побежал дальше.
Собственно говоря, окровавленный рукав Хорька и его слова о немцах – это было последнее из того, что мог я впоследствии восстановить по порядку в памяти, вспоминая этот первый настоящий бой. Все последующее я помню хорошо, начиная уже с того момента, когда в овраге ко мне подошел Васька Шмаков и попросил кружку напиться.
– Что это ты в руке держишь? – спросил он.
Я посмотрел и смутился, увидав, что в левой руке у меня крепко зажат большой осколок серого камня. Как и зачем попал ко мне этот камень, я не знал.
– Почему на тебе, Васька, каска надета? – спросил я.
– С немца снял. Дай напиться.
– У меня кружки нет. У Хорька.
– У Хорька? – Тут Васька присвистнул. – Ну, брат, с Хорька не получишь.
– Как – не получишь? Я ему дал воды зачерпнуть.
– Пропала твоя кружка, – усмехнулся Васька, зачерпывая из ручья каской воду. – И кружка пропала, и Хорек пропал.
– Убит?
– До смерти, – ответил Васька, неизвестно чему усмехаясь. – Погиб солдат Хорек во славу красного оружия!
– И чего ты, Васька, всегда зубы скалишь? – рассердился я. – Неужели тебе нисколько Хорька не жалко?
– Мне? – Тут Васька шмыгнул носом и вытер грязной ладонью мокрые губы. – Жалко, брат, и Хорька жалко, и Никишина, и Серегу, да и себя тоже жалко. Мне они, проклятые, тоже вон как руку прохватили.
Он шевельнул плечом, и тут я заметил, что левая рука Васьки перевязана широкой серою тряпкой.
– В мякоть… пройдет, – добавил он. – Жжет только. – Тут он опять шмыгнул носом и, прищелкнув языком, сказал задорно: – Да ведь и то разобрать, за что жалеть-то? Силой нас сюда никто не гнал, значит, сами знали, на што идем, значит, нечего и жалиться!