У постового милиционера Федос спросил, как ему найти «главного партейного секретаря». Милиционер внимательно оглядел Федоса. Его внушительный вид, открытый, не уклоняющийся от чужих глаз взгляд, требовательный, без ноток заискивания или неискренности зычный голос — все это понравилось милиционеру, и он спросил:
— А какого же вам, папаша, секретаря? Как по фамилии?
— Фамилии вот не знаю. А нужен он, чтобы помог одного человека знакомого отыскать, — ответил Федос.
— Это очень даже просто. И секретарь не понадобится, — сказала милиционер и объяснил, как пройти в адресный стол.
Федос запомнил улицу, где помещался адресный стол, но запомнил и название улицы, на которой находился окружком партии. В адресный стол он не пошел, а отправился на угол Ленинской и улицы Первого мая, где стоял высокий белый дом с башенкой и железной крестообразной мачтой, с болтавшимися на ней черными квадратами и треугольниками — таинственными знаками погоды, понятными одним лишь морякам.
В окружком он зашел в первую попавшуюся комнату. Заметив человека степенной наружности, в очках и военного покроя гимнастерке, спросил с порога, густо прокашлявшись:
— Мне бы тут одного товарища найти. В гражданскую начальником был. Калитаев Егор, слыхали, наверное?
Но человек в военной гимнастерке, к великому удивлению Федоса, не знал Калитаева Егора.
Федос огорчился. Значит, невелика птица Егор, если его здесь не знают. Вот Якима в райкоме знают все, он у всех на виду…
Товарищ из окружкома снял телефонную трубку и позвонил куда-то:
— Да, да, бывший партизан, это по твоей части. Есть такой Калитаев, точно, — вешая трубку, сказал он Федосу. — Работает на Дальзаводе мастером. Живет где-то на Орлином Гнезде. Ну да это легко узнать — в адресном столе…
«Не выбился, стало быть, в главные начальники Егор, жалко», — разочарованно вздохнул Федос, чувствуя, что рушится самая главная опора, на которой держались сейчас все его надежды и планы.
Добыв адрес, Федос сходил на вокзал, забрал вещи, попрощался с дедом и его родичами и с невеселыми думами зашагал по гулкому камню владивостокских улиц.
Семен все это время, пока отец бродил по городу, сидел на вокзале, не отходя от уцелевших пожитков. Он впервые ступил на розоватый булыжник мостовой и увидел город не из вокзального окна, а на вольном воздухе, со всех четырех сторон.
Они прошли мимо Дворца труда, и Семен еще раз, задрав голову, поглядел на рабочего с молотом, разбивающего тяжелые цепи, опутавшие земной шар.
День хмурился, по небу, подгоняемые ветром, мчались темные растрепанные тучи; они изредка порошили тонкой снежной пылью, предвещая непогоду. Над огромной чернокудрой головой каменного рабочего на крыше Дворца труда, над сопками Владивостока взлетала невыразимая музыка портового города. Она была сплетена из грохота лебедок в транзитной гавани, завывания моторов, нетерпеливого звона и дребезжания стекол трамваев, клацанья копыт, тарахтения телег и щелкания бичей многочисленных китайских ломовиков, исступленных паровозных гудков и басовитого звучания проводов, по которым невидимыми ветровыми смычками скользил приближающийся тайфун.
После степной бакарасевской тишины шум города казался Семену ненастоящим, словно бы придуманным нарочно какими-то огромными людьми, вроде того на крыше, что упирался головой в нависшее серое небо. Семена удивляло все: неумолчный грохот, каменное одеяние домов и улиц, суматошный, неостановимый бег людей в двух направлениях. Но больше всего дивился Семен выложенным камнем улицам. Они не были и отдаленно схожи с деревенскими — широкими, пыльными, горьковато пахнущими прошедшим с пастбища стадом, сухой полынью, теплыми дождями. Земля деревенских улиц была открыта взгляду, она была землей: на ней могли расти цветы и травы, она могла быть полем, лугом, пашней. А тут землю закрыли булыжником, словно смущаясь увидеть ее обнаженное естество. Вся жизнь Семена была связана с землей, он любил ее, был по-крестьянски привязан к ней душой, сердцем, мыслями. И потому от здешнего сплошного уличного камня взгрустнулось Семену особенно сильно за все то время, что прошло со дня отъезда из Бакарасевки.
Всю дорогу Федос молчал. Тягостное это молчание давило Семена. Когда отец сердился и отводил душу вслух, это было еще терпимо. Но когда он не произносил ни слова, Семен терзался невыносимой мукой. Он был виноват перед отцом и снес бы любое наказание куда легче, чем эту неразговорчивую насупленность.
Но вдруг отец заговорил. Семен обрадовался, заискивающе улыбнулся, боясь, что отец снова станет казнить его молчанием. Они стояли возле здания окружкома, где недавно побывал Федос. Он смотрел в сторону бухты, где близ берега высились громоздкие, тяжелой кладки ворота, напоминающие не то часовню, не то вход в церковь, загородившие собой пол-улицы.
— Гляди, они самые, помнишь? — впервые за все это время обратился Федос к Семену. — Царю строили. Стоят, значит. Ну, а двуглавого сняли…
Федос и Семен спустились к воротам. Федос постоял возле них, поглядел, потом прошел к берегу. Он молчал, унесясь мыслями в невозвратимые годы детства, которое каким бы тяжелым и горестным ни было, а всегда кажется на склоне лет светлым и безмятежным.
Они смотрели на бухту, закованную в ледяную броню. Расчищая путь весне, ледокол безжалостно взламывал зимний панцирь.
Семен впервые видел пароход. Не отрывая глаз, он любовался его силой. Густой черный дым клубился над поставленной внаклон трубой и как бы смешивался с низко несущимися тучами. За кормой ледокола шипела и пенилась темная, маслянистая от холода вода, искромсанные льдины, ударяясь о крутые пароходные борта, стеклянно шуршали. Над освобожденной от ледяной брони полоской моря горласто метались чайки, падали к воде, садились на плывущие льдины, драчливо ссорились в воздухе. Ветер доносил незнакомый аромат моря, от которого хмельно кружилась голова.
Под сопками, на противоположном берегу бухты, на мысе Чуркина уменьшенный расстоянием паровозик с трудом тащил длинный товарный состав. Красные теплушки были похожи отсюда на кирпичи, составленные в цепочку. Семену эти далекие вагоны напомнили товаро-пассажирский «максим», привезший их сюда, и опять тоска по Бакарасевке охватила душу.
Ледокол развернулся и направился прямо к тому месту, где стояли Федос с Семеном. Через несколько минут грузное, тяжело посапывающее паром и дымом сооружение из железа, дерева, стальных тросов, тусклых, бутылочного отлива стекол подвалило к пристани. Все оно было насыщено банной прелью пара, запахами горелого угля, ржавеющего железа, масляной краски, солярки и неистребимо стойким запахом моря. От ледокола, как показалось Семену, струилось тепло, словно от жарко натопленной печки. Обржавленный, в чешуйчатых нашлепках отстающей кое-где краски, весь в шершавых беловатых пятнах морской соли, в кроваво-алых мазках сурика возвышался перед Семеном высокий пароходный борт, такой близкий, что его захотелось потрогать рукой.
Отец и сын смотрели на стоящий неподалеку пароход, и у каждого были свои мысли и желания. Федосу он напомнил тягостное переселенческое путешествие из Одессы во Владивосток, а Семену неудержимо захотелось забраться на палубу и по-мальчишечьи покататься на нем, как в большой лодке. А заодно посмотреть, что там у него внутри, какая машина движет эту железную громадину.
Пока они глазели на ледокол, стало смеркаться. Свинцовеющая полоска воды, освобожденная ото льда, местами подернулась чернотой.
— Пошли, что ли, — хрипловато сказал Федос.
И они стали подыматься вверх по улице Первого мая, на вершину Орлиного Гнезда, где жил давний Федосов дружок Егор Калитаев.
Усиливался ветер. Он неутомимо гнал перед собой огрузневшие темнеющие тучи, перемешивая их, уплотняя. Пестепенно исчезали между ними просветы чистого неба. И только на западе оставалась щель, сквозь которую нежданно вырвалось холодное багровое пламя вечерней зари. Красноватый отсвет закатного огня лег на стены домов, прилепившихся к сопке. И вдруг этот солнечный огонь запалил два ярких костра в оконцах маленького домика на самой вершине горы. И Федос, глядя на раскаленные стекла, вспомнил всё: и свой поход на эту сопку, и этот маленький домишко, возле которого он познакомился с Егоркой и где жила Егорова семья. Так, значит, ему дали тот же самый адрес. Стало быть, Егор по-прежнему живет в той же фанзе, в которой жил в год приезда сюда Федоса. И этот невзрачный домишко, так похожий на Федосову избу, еще больше убедил Федоса в том, что его старый друг тоже не очень сладко жил все эти годы, если не сумел завести себе сносного дома.
Костры в окнах калитаевского домика погасли. Стекла потемнели. И только в узком просвете на горизонте с прежней силой полыхало пламя. Семену виделись в этом огне необыкновенные дома, башни, дворцы, словно там стоял золотой сказочный город. А Федосу чудилось, что это дотлевают остатки сгоревших изб: багровый свет был таким же тревожным и жутким, как зарево бакарасевского пожара. Семену мечталось, что через этот красноватый лаз можно пробраться в неведомые земли, к неизвестным народам, узнать нераскрытые тайны: Ефимкины рассказы давали себя знать. А Федос суеверно смотрел на сужающуюся небесную щель и думал: вот сомкнется она с землей, погаснет пылающий в ней огонь и потухнет надежда на что-то очень хорошее, выстраданное, но не найденное, о чем так радостно думалось на маленьком полустанке в рассветный час, когда в небе встретились друг с другом восходящее солнце и падающая за облачные горы луна.