Вот так спокойно, в реалистической манере, по старинке, хотелось бы мне начать роман «Нищий».
Не знаю, как другие пишут романы.
Золя составлял точнейший план и точнейшим образом определял дату и час, когда будет поставлена последняя точка. И не ошибался.
Он знал наперед, в каком месяце и в какой день придет к концу та или иная глава. Я даже и не пытаюсь составить такой волшебный календарь.
У меня в папках имеется по крайней мере триста страниц, помеченных цифрой «1». Это триста начал «Зависти». И ни одна из этих страниц не стала окончательным началом.
Обладание писательской техникой достигается ежедневным и систематическим – как служба – писанием. Увы, мы не умеем работать.
Я приехал отдыхать в Одессу.
Дача расположена на плоскогорье, обрывающемся к морю.
Я сижу на скамье в двух шагах от обрыва.
Перед глазами у меня море.
Я смотрю прямо вперед, не поднимаясь и не заглядывая вниз. Таким образом я вижу только план панорамы, ее задник: горизонт и море.
Между тем имеется целый ряд планов.
И первый образуют гребни отколовшихся от массива пластов.
Они несколько наклонились вперед, и это вызывает в наблюдателе опасение, что в любую минуту их стрельчатая архитектура может превратиться в прах едва ли не от удара птичьего крыла. Так суха и просвистана ветром их порода – простая глина, кажущаяся гранитом лишь благодаря пустынности ландшафта и яркости солнца, – два обстоятельства дают этим воздушным замкам возможность бросать могучую тень лунных пиков.
Далее следуют уступы, покрытые зеленью, запыленной до сходства с мельхиором.
Что это за флора? Я не видел на юге, на морском берегу, того, что принято называть травой.
Закорючки, уроды, карлики торчат между кочек из сожженной земли.
Правда, наблюдения производились в начале августа, я лазил по природе, как по городу после пожара.
И в самом деле: нога вдруг запутывается в длинном стебле, которому положено виться, и стебель этот сух и шершав, как провод в изоляционной обмотке; и я боюсь дернуть ногой, так как не вижу начала этого стебля и могу предположить, что от рывка может рухнуть то вот стропило, соединенное с проводом, – стропило, которое стоит торчком и которое, – если перестать развлекаться метафорами, – есть просто серый запыленный ствол дерева.
Я сижу на скамье.
Размеры – вещь условная.
На краю оврага – на самом краю, даже по ту сторону – растет какое-то зонтичное. Оно четко стоит на фоне неба.
Это крошечное растение – единственное, что есть между небом и моим глазом.
Я вглядываюсь все сосредоточеннее, и вдруг какой-то сдвиг происходит в моем мозгу: происходит подкручивание шарниров мнимого бинокля, поиски фокуса.
И вот фокус найден: растение стоит передо мной просветленным, как препарат в микроскопе. Оно стало гигантским.
Зрение мое приобрело микроскопическую силу. Я превращаюсь в Гулливера, попавшего в страну великанов.
Жалкий – достоинства соломинки – цветок потрясает меня своим видом. Он ужасен. Он возвышается как сооружение неведомой грандиозной техники.
Я вижу могучие шары, трубы, сочленения, колена, рычаги. И тусклое отражение солнца на стебле исчезнувшего цветка я воспринимаю теперь как ослепительный металлический блеск.
Таков зрительный феномен.
Вызвать его нетрудно. Это может сделать всякий наблюдатель. Дело не в особенности глаза, а лишь в объективных условиях: в комбинации пространства, вещи и точек зрения.
У Эдгара По есть рассказ на тему о подобном феномене. Человек, сидевший у открытого окна, увидел фантастического вида чудовище, двигавшееся по далекому холму. Мистический ужас охватил наблюдателя.
В местности свирепствовала холера. Он думал, что видит самое холеру, ее страшное воплощение.
Однако через минуту выяснилось, что чудовище небывалой величины есть не что иное, как самое заурядное насекомое, и наблюдатель пал жертвой зрительного обмана, происшедшего вследствие того, что насекомое ползло по паутине на ничтожнейшем расстоянии от наблюдающего глаза, имея в проекции под собой дальние холмы.
Нужно видеть мир по-новому.
Чрезвычайно полезно для писателя заниматься такой волшебной фотографией. И притом – это не выверт, никакой не экспрессионизм! Напротив: самый чистый, самый здоровый реализм.
Надоело смотреть на море.
Иду на зады дачи.
Выхожу за калитку. Степной простор. Вдали трамвайная станция по дороге в Люстдорф. В степи стоит водопроводная башня. (Описание башни смотри в четвертом отрывке. Впрочем, там описана другая башня: «нерусская зелень, нерусские окошки»… Здесь никакой зелени. Непосредственно из голой степи торчит семидесятиметровая башня.)
Местность принадлежала некоему Высоцкому. Так она до сих пор и называется в трамвайном маршруте: дача Высоцкого.
Некогда Высоцкий решил взять в свои руки водоснабжение окрестностей и для того построил башню. Кто-то судился с ним, кто-то откупал у него что-то, – подробности забыты.
Давно заглохла деятельность башни, остались за ней только романтические свойства: доминировать, чернеть на закате, бросать длинную тень и быть оплетаемой полетом стрижей.
Внутрь башни ведет туннель, где гудят слетающиеся на испражнения мухи.
Однажды на дачу пришла аристократическая старуха с двумя девочками в сарафанчиках. Все трое сели на камни у калитки. Старуха положила на колени книгу.
«Золя, – прочел я, – „Лурд“».
Из книги торчали лапки очков.
Девочки сидели чинно. Я из приличия отошел. По даче несся шепот.
Старуха была вдова Высоцкого, девочки – ее внучки.
Через десять минут я вернулся.
– Это было наше, – сказала старуха, тыча пальцем в пространство.
– Что? – спросила левая внучка.
– Парк, – сказала старуха.
– Какой? – спросила правая внучка.
– Этот, – ответила старуха.
Никакого парка не было. Было желтое пространство. На горизонте развевались бунчуки кукурузы.
Внучки чинно молчали. Они видели только то, что можно было видеть: степь.
Бабушка видела парк.
А парк был вырублен еще в голодные годы окрестными жителями на топку. Ничего не осталось, ни одного дуба, ни одной липы. Даже корней не было. Уже много лет, как пространство засевалось рожью. Рожь снята. Август. Колючки. Кое-где бурьян.
Старуха видит парк. И действительно… я вспоминаю. Гимназистом приехал я на дачу к писателю А.М. Федорову, на которой и сейчас поселился. Действительно, зеленые купы громоздились у подножья башни, белели беседки. Помню: был парк – знаменитый парк Высоцкого.
– Это тоже было наше, – произносит старуха.
– Что? – спрашивает левая внучка. Девочка видит столбики и колючую проволоку – огород.
– Тыква? – спрашивает правая внучка.
– Дом с колоннами.
Старуха видит то, чего нельзя видеть. Это похоже на палеонтологию.
Старуха – палеонтолог. Она видит прошлое земли. Девочки понемногу обалдевают.
– Это тоже было наше? – спрашивает внучка, кивком указывая на трамвайную станцию.
– Да, – отвечает бабушка. – Розариум.
– Что? – спрашивает правая внучка.
– Розариум, – подтверждает бабушка, – это тоже было наше.
Перед ней цветут розы допотопного периода. Вечером все трое сидят на скамье над обрывом. Я приближаюсь. Силуэт старухиной головы сердечкообразен. Восходит луна. Тихо рокочет море. Прислушиваюсь к беседе.
На этот раз бабушка выступает уже прямо в качестве палеонтолога.
– Море, – говорит она, – образовалось впоследствии. Прежде здесь была суша.
– Она была наша? – спрашивают внучки.
– Да, – говорю я. – Все было ваше! Некоторые ученые утверждают, что Луна есть часть Земли, оторванная некогда кометой. На месте отрыва образовался Тихий океан. Луна, как видите, существует самостоятельно. Но это ничего не значит. Она тоже была вашей!
1937
Я подошел к башне. Собственно говоря, это была не башня. Труба. Немногим больше пароходной.
Наверху чернела дверь.
К двери вела деревянная лестница.
Все сооружение казалось чрезвычайно шатким.
Билеты выдавались через маленькое окошечко. Невидимая кассирша. Только одна рука, выбрасывающая на крохотный подоконник мелочь.
Я поднялся по лестнице и очутился внутри трубы. Я стоял на балконе и смотрел вниз. Внизу, освещенные дневным светом, шедшим в раскрытую дверь, стояли красные мотоциклы. Дверь имела вид светлого четырехугольника, как двери в склады или мастерские. Четырехугольник света падал на земляной пол. Вся картина носила очень летний характер. На пороге двери зеленела трава.
На балконе, кроме меня, стояло еще несколько десятков зрителей. Преимущественно мальчики. Они то и дело принимались хлопать, выражая нетерпение.
В дверь внизу вошли мужчина и женщина. Женщина была в брезентовых бриджах так называемого фисташкового цвета и в черных крагах. Эта одежда подчеркивала ее юность и худобу.