СЕРДЯТСЯ ЗВЕЗДЫ
Хрустит под ногами гравий. С черных тополей на дорогу падают тяжелые капли. Ветров идет чуть сутулясь, попыхивая папиросой. Я шагаю рядом, молчу. Черт бы ее побрал, эту звездную канитель! Хватает, кажется, земных тревог и волнений, а тут еще звезды…
Прошло всего полчаса с той минуты, как я выключил двигатель истребителя, снял кислородную маску, открыл фонарь и по стремянке, которая слегка прогибалась под ногами, спустился на твердь бетонки. Шел дождь. Он освежал покрытое липким потом лицо. Он стучал по дюралевой обшивке машины. В воздухе остро пахло раскрывающимися почками тополей; глянцевито блестел бетон, отражая огни взлетно-посадочной полосы.
Майор уже ждал меня. В темноте его широкая фигура — в кожаной куртке, фуражка чуть-чуть набекрень — казалась необыкновенно мощной. Я доложил, как проходил полет.
Выполняя команды штурмана наведения, пробил облака и вырвался в простор стратосферы. Я люблю этот момент, когда мгла, охватившая самолет, начинает светлеть, и вдруг перед тобой открывается бездна, полная звезд. Вот только некогда любоваться ими, потому что где-то в необозримом сверкающем пространстве подкрадывается к городу бомбардировщик и в наушниках шлемофона гудит бас штурмана:
— Сорок второй, курс сто восемьдесят.
Стрелка высотомера качнулась вправо. Я вышел на курс. Но круглый экран индикатора был розов и чист, как северная заря.
— Сорок второй, включите форсаж.
Я повернул рычаг, и машина рванулась вперед. Меня прижало к спинке сиденья. Казалось, кто-то вдавливает мои плечи в кресло. Я не сводил глаз с индикатора и через несколько секунд увидел светлую капельку, которая вспучилась у верхнего обреза экрана. Медленно, словно дождинка по оконному стеклу, она поползла вниз и вдруг исчезла, соскользнула, как слеза с ресницы.
— Сорок второй, влево двадцать.
Я отклонил ручку влево, и капелька снова вспучилась на экране. Как пианист, играя с листа труднейший пассаж, не отрывает взгляда от нот, так и я управлял машиной, не отводя напряженного взгляда от капельки. Она уже приближалась к квадрату, обозначенному в центре экрана, но, словно испугавшись чего-то, опять поползла влево. А, чтоб тебя! Бомбардировщик менял курс, пытался уйти в облака. Я повторял его маневры и неотступно гнался за ним, стремясь нанести удар до того, как он скроется в туманной мгле.
Мне было жарко, лоб и щеки покрылись потом, будто после горячего душа. Чуточку влево… еще чуточку… так… Капелька заползла в квадрат, на экране прицела засветилась, все увеличиваясь в размерах, серебристая «птичка». Я нажал гашетку, услышал сухой треск фотопулемета и сразу отвернул, чтобы не попасть в воздушный вихрь, который клубился за бомбардировщиком. Мы, летчики, называем его спутной струей.
Я был уверен в успехе, и мне хотелось запеть. И еще очень хотелось снять маску и вытереть пот.
Сделав разворот, помчался над черной равниной облаков. Небо тоже было черное, но насквозь просвеченное звездами. И вдруг что-то случилось с небом. Звезды сорвались с насиженных мест и закружились в какой-то дикой пляске. Звезды вверху и звезды внизу — вокруг звезды. Они летели под крылья, растягивались в огненные веретена, сливались в сплошную сверкающую круговерть. Это было красиво. Такой фейерверк вряд ли увидишь даже на самом большом и торжественном празднике. Но этот же фейерверк нарушил мое представление о том, где земля: вверху или внизу. Мне показалось, что я перевернулся и лечу вверх колесами.
Мокрая рубашка прилипла к спине, и ручка сделалась влажной. А звезды вертелись, прыгали. Словно где-то прорвало плотину, и бушующий искристый поток разлился по небу. Я не раз слышал рассказы друзей о звездной лихорадке, но меня она скрутила впервые. «Ты летишь правильно, ты летишь правильно, — убеждал я себя, всматриваясь в цифры, как бы наколотые на острия стрелок. — Вот авиагоризонт. Вот вариометр. Все в порядке». Вспомнив наставления ветеранов, помотал головой, слегка стукнулся о плексиглас фонаря. И небо вдруг приняло свой обычный вид! Звезды, как им и положено, спокойно заблестели над кабиной, они словно бы остановились, лишь блики их все еще дрожали на остеклении фонаря.
Истребитель, снижаясь, нырнул в облака. В последний раз блеснули и погасли звезды. Сгустился мрак. Я ничего не видел вокруг, только циферблаты приборов излучали слабый, рассеянный свет. В наушниках шлемофона слышался неясный шорох, как будто небо нашептывало мне что-то по секрету. Зазвенел сигнальный звонок — я прошел дальний привод. С пункта посадки передали: «Сорок второй, пять влево… вы на глиссаде… ветер — четыре балла под правый борт…» Внизу проступила сквозь мрак вереница фонарей, мокрая полоса бетона блестела в свете прожекторов. Вот колеса коснулись земли. Истребитель уже не летел, а катился, подрагивая на стыках бетонных плит…
Разумеется, мой доклад командиру был в пять раз короче этого воспоминания и продолжался не более трех минут. Ну, а насчет звездной карусели я вообще промолчал. Испугался: а вдруг отстранят от полетов? Пусть временно, но для меня это горше любого наказания. Все ребята взовьются в небо, а ты стой и смотри с земли. Нет, ни за что! Не могу не летать. И небо я не отдам.
— Хорошо, можете идти отдыхать, — сказал командир.
Хрустит гравий. Воздух сырой и прохладный. За озером, прострочив тьму желтыми квадратиками окон, прошла электричка. Последний поезд. Он отправляется из Ленинграда в час пятьдесят. Когда у Марины бывали лабораторные занятия или комсомольское собрание, она всегда привозила что-нибудь для меня как напоминание о сверкающем Невском: то букетик мимоз, то книгу в яркой обложке, то свое любимое овсяное печенье, которое мы грызли, сидя рядом на зеленой кушетке или подоконнике. Однажды она привезла щенка. Его лохматая мордочка с острыми треугольными ушами забавно выглядывала из белой сумки. Мы назвали его Кузей. Щенок был озорной, веселый, но почему-то не переносил гамм. Когда Марина играла гаммы, Кузя метался по комнате, скулил, царапался в дверь. Теперь Кузя стал уже взрослым псом. Он ловко ловит корки и сахар и с большим достоинством таскает за Вовкой Ветровым его облезлый портфель — Кузю пришлось, к сожалению, подарить Вовке.
Впереди смутно чернеют многоэтажные глыбы домов. Дома спят. Только одно окно мерцает где-то под облаками. Раньше, когда мы возвращались с ночных полетов, всегда светились два окна: у Ветровых голубое, потому что у них в комнате небесный абажур, а у нас золотистое — от яркой стеклянной люстры, свет которой легко проникает сквозь прозрачную занавеску. С тех пор как Марина уехала, наше окно погасло. Осталось одно голубое.
— Видал? Опять не спит! — сердится Ветров. — Ну что ты будешь делать! Как у меня ночные, так у нее, видите ли, срочная работа, какие-то