Краем глаза Чинков видел, как лица корифеев расплылись в улыбках: «ну и нахал». В секретных архивах «Северстроя» фигурировал факт: какой-то двоюродный брат Робыкина имел в Англии ткацкую фабрику.
В это время на столе Робыкина зазвонил телефон. По тому, как Робыкин взял трубку, все поняли, что это Главный Телефон. Чинков постоял мгновение, пожал плечами и неторопливо пошел на свое место.
«Да, совещание, — говорил в трубку Робыкин. — Прилетел. Только что заслушали выступление. О перспективах говорить рановато. Я вам все доложу».
Трубка еще рокотала, но по тому, как Робыкин взглянул на Чинкова, все поняли, что Главный говорил о нем. Лица корифеев, повернутые к Чинкову, светились насмешливыми улыбками. Что бы там ни было, но они уважали силу и ум, они уважали удачу. И Чинков, прищурив глаза, ответил им дерзкой усмешкой. «Вот так-то, ребята, не вы одни мудрецы». Он выиграл.
Робыкин, окончив разговор, оказался в этой атмосфере безмолвного диалога. Кем-кем, но дураком Робыкин никогда не был и потому, улыбнувшись, сказал: «Мы отвлеклись. Перейдем к конкретным вопросам. Вопрос направления работ на Территории — частный вопрос. Мы вернемся к нему позднее, когда будет известен результат». «Это означает: ты только споткнись, мы поможем, — думал Чинков. — Принцип дзюдо: падающего толкни, нападающего тяни».
В начале марта, как исполнение слов Чинкова: «рабочей силой мы вас обеспечим», прибыл первый самолет с вербованными.
Они сходили по самолетному трапу или просто прыгали в кузов аэрофлотского грузовика, подкатившего к борту, обалдевшие от полета, от перемены образа жизни, от вида диких краев, над которыми они пролетали. Перед глазами их была пустота: одинокая изба аэропорта, тонкие мачты радиостанции, два-три оранжевых самолета полярной авиации, ровная белая гладь и где-то в безвоздушной недосягаемости черно-белые горы, синие тени ложбин. Простор, пустота, холод. Они сходили в телогрейках, драповых пальто, курточках, полушубках, валенках, ботинках, кирзовых сапогах, один ослепительно рыжий в несерьезном пальтеце был в лаковых туфлях. Их всех одинаково, охватывал едкий ветер с ледовой равнины губы, и у всех одинаково в этот миг поселялись в душе бесприютность и страх.
Всех их ждал крытый фанерный фургон без лавочек. Дорогой до костного мозга пробирал холод, морозные слезы катились из глаз, и щеки будущих кадров синели. От аэропорта до Поселка было восемнадцать мучительных километров. Фургон качался, дрожал, прыгал через заструги. Сквозь щели они видели черные сопки, фиолетовую мглу мороза. Они попадали в «барак-на-косе» с его огнедышащей печью, и после всех передряг барак этот казался уютным, как отчий дом, обетованное место в чужой земле.
Утром они подходили к столу Богоды, а вечером или еще через сутки тракторные сани везли их на разведку Монголова. Они лежали в кукулях и смотрели, как исчезает за перевалом скопище домов Поселка. Впереди вырисовывалась все та же морозная мгла, белое пространство и неизвестность. Ветер все так же обжигал лица и души. В вербованных телах начинался в это время неизвестный науке процесс: слабость и страх выкипали, пережигались и возникали хоть туманные, но твердые горизонты.
Территория обретала новые кадры.
В кабине трактора неизменно сидел Малыш в собачьей дохе. Время от времени он останавливал трактор, копной сваливался на снег и шел к саням.
— Кто что отморозил? — вопрошал он.
— Терпим, — слышалось из саней.
Монголовская разведка втягивала в себя все больше людей. Но с обратным рейсом все чаще возвращались старые кадры, тундровые аборигены. О них не надо было беспокоиться. Сами все знали. Кадры лежали в санях, курили и вялыми голосами вспоминали развеселую осеннюю жизнь, оборванную вмешательством Малыша. Они знали, что сейчас веселую жизнь не удастся продолжить, начальник партии найдет применение на круглые сутки. И каждый гадал, сколько же у него будет к осени на книжке, если работа не дает времени тратить деньги.
Копковские мужики дважды приезжала в аэропорт на том же фанерном фургоне. Они стояли у трапа и вглядывались в возникавшую из недр самолета расхристанную толпу. По неизвестным признакам они вынимали из толпы двух-трех человек, и те сразу попадали под крыло опеки. В отделе перевозок их переодевали в ватные костюмы и валенки, ехали они на другой машине, ночевали не в бараке, а у кого-нибудь на квартире и обязаны были отвечать на вопросы. Утром, прежде чем появиться у стола Богоды, они представали перед Копковым.
— Какого черта спокойно жить не даете? — ворчал Копков. — Вам же с ними палатку делить. Вот и решайте сами.
Но все же пристально вглядывался в свежего человека и после оценки протягивал руку: «Копков. Можно: Семен Григорьевич».
Лишь один раз вышла осечка с рыжим человеком в лакированных туфлях. Увидев отобранных, он сам отделился от толпы, заговорил растерявшихся мужиков Копкова, у них переночевал и утром появился перед Копковым. У рыжего человека были затерянные в складках-морщинах глаза, точно у старого, отжившего свой век слона. Он глянул на Копкова и сразу сказал: «Не-ет! Ошибка! Я с ним работать не буду. Он же чокнутый на работе». У отдела кадров он растолкал очередь, вошел и сел перед Богодой. Оглядел кабинет, дружески улыбнулся Богоде и спросил фамильярно:
— А ничего у тебя работенка! Всегда под крышей и полярные надбавки идут…
— Ты кто такой? — ошалев от такого нахальства, спросил Богода.
— Всемирный администратор, — скромно ответил рыжий.
— Т-ты почему такой нахал? — закипая, спросил Богода.
— Я не нахал от природы. Но если я не буду им, то я не буду тем, кем я должен быть, — резонно ответил рыжий.
— Кем же ты должен быть? Могда с тгяпок! — уже отмякая, спросил Богода. Как всякий северстроевец, он любил лихих людей.
— Я должен быть при администрации. Пять дней на выяснение обстановки. После этого я могу все.
— Что все? Что именно, могда с тгяпок?
— Продать, купить, привезти, увезти, сменять, украсть, добыть, уговорить, обмануть. Вообще все!
— Иди к Голубенчику, — сказал Богода. — Пусть ищет тебе пгименение.
— Найдет! — уверенно сказал рыжий, а выйдя, скомандовал: — А ну-ка, в строгую очередь! Работа не пиво, всем хватит.
Чинков записал на узком листочке бумаги: «Великий математик Гаусс сказал однажды: „Мои результаты я имею давно, я только не знаю, как я к ним приду“. Очевидно, что блестящие результаты Гаусса были результатом его способности интуитивно предвидеть результаты исследований.
Французский математик Пуанкаре в работе „Ценность науки“ писал так: „Логика и интуиция имеют каждая свою необходимую роль. Логика, которая одна может дать достоверность, есть орудие доказательства; интуиция есть орудие открытия“.
Я непосредственно верю в золото Территории и знаю, что оно есть. Но я сделал стратегическую ошибку, поставив все на первый год поисков. Был необходим более глубокий план, рассчитанный на двух- или трехлетние неудачи. Тот же Пуанкаре писал однажды: „Все мои усилия сначала послужили лишь к тому, что я стал лучше понимать трудности задачи…“ Теперь я вижу „трудность задачи“, и необходимо спешить».
Чинков защелкнул свою черную папку на облезлую кнопочку и вышел в приемную. У Лидии Макаровны был опять приступ. Курила и смотрела на стенку перед собой. Машинка зачехлена, бумаги убраны, на столе ничего, кроме пепельницы.
— Весной вы собираетесь в отпуск? — спросил Чинков.
— Да. Списалась с подругой. Решили ехать в Бакуриани, две старые дуры. Горы там. Водичка шумит. Белки по соснам скачут.
— Я попросил бы вас задержаться. Вы будете мне нужны в это лето.
— С этого бы и начинали, — Лидия Макаровна тряхнула стриженой, с проседью, головой и вздохнула.
— Но если вы очень устали…
— Стареете вы, Илья Николаевич, — резко сказала Лидия Макаровна.
— Старею?
— Характер мягчает. Лет пять назад вы бы нажали кнопочку и между делом сказали: «В это лето никаких отпусков. Можете идти». — Лидия Макаровна очень похоже изобразила глухую интонацию Будды.
— Возможно. Старость подразумевает мягкость характера.
— Чего доброго, приблизитесь к своей кличке, — усмехнулась Лидия Макаровна. — Будете добрый и всепрощающий.
— Исключено, — обиженно сказал Чинков. — Глупая и невежественная кличка, не знаю, кто ее дал. Я, знаете, специально почитал жизнеописание Гаутамы, прозванного позднее Буддой. Мы с ним антиподы. Он был человек высоких нравственных правил, а я, знаете, грешен. Нет заповеди, которую бы я не нарушил. Он проповедовал созерцание и невмешательство в суетные дела мира, а я вмешиваюсь и суетлив. Он был святым, а меня сочтет ли кто хоть за элементарного праведника?