— Хорошо, — сказал Саша, подумав. — «Первая высота». Это вроде бы про себя писано, автобиографическое.
В речке громко жировала рыба,
Косяком ходила мелюзга…
А под самой кромочкой обрыва
Удочкой рыбачил мальчуган.
А потом он на обрыв взбирался,
И ему недоставало сил:
Лез упорно и опять срывался,
И у друга помощи просил.
Тот сидел спокойно на пригорке,
Гордо вниз смотрел из-под руки
И дразнил: напрасно, мол, «пятерки»
Некоторым ставят физруки.
А мальчонка шел опять на приступ,
Лез и лез по круче над рекой,
Каждую травинку, каждый выступ
Осторожно пробуя рукой.
И взбираясь на отвесный берег,
Взял малыш над первой кручей верх…
Часто так бывает:
Не измерив),
Сил своих не знает человек.
Я спросил:
— Саша, вы печатались где-нибудь?
— Печатался. В шахтерской стенгазете…
Все дружно рассмеялись. Серьезным оставался только Никулин. Казалось, он не понимал, почему его сообщение вызвало такой взрыв веселья.
— А в другие издания не посылали свои стихи? — поинтересовался кто-то.
— Пока не посылал. Рановато, считаю. Но писать научусь. Вот увидите. Я упорный. В ремесленном у меня была кличка «Упорный»…
Позже, когда мы близко познакомились и подружились, Саша дал мне почитать свои первые поэтические тетради. Он относился к ним насмешливо, даже издевательски, но берег, чтобы следить за своим ростом, как он выразился, «в динамике».
Динамика была поразительной. Я не говорю о высоком барьере, который преодолел этот человек на пути познания русской грамматики от первой поэтической пробы до последних тетрадей. Было просто трудно поверить, что это писалось одним человеком. Но в большей степени меня поразило другое: способность преодолеть подражания и откровенные перепевы Есенина и Твардовского, перед которыми Никулин преклонялся. Много лет спустя я узнал, что, спускаясь в шахту, Саша постоянно носил с собой есенинский томик. Это был его талисман. Когда я пишу эти строки, разбухший от угольной пыли томик лежит на моем столе и вызывает щемящее чувство горькой утраты. Книжка была найдена во внутреннем, специально пришитом кармане шахтерской робы Никулина, когда его, мертвого, подняли на-гора…
В тот вечер новичок долго еще читал стихи, хотя его уже об этом не просили. Но он почувствовал, что многим стихи нравились, и шпарил без остановки, как человек, который долго молчал, а потом вдруг получил возможность выговориться до последнего слова.
Домой вы возвращались вместе. Было морозно. Над городом висел густой туман. Круглые фонари на столбах казались маленькими лунами в окружении оранжевых ореолов.
У одного из фонарей Саша остановился.
— Красиво, правда? — сказал он. — Вот так бывает в ночном перед рассветом. Туман над лугами уже поднялся, а луна еще не спряталась и кажется очень низкой — бери рукой… Я давно хотел прийти к вам, да все как-то не выходило. Честно говоря, стеснялся. Даже побаивался…
— Неужели мы такие страшные?
— Не в этом дело. Думалось, что если вы меня раздолбаете, то надолго пропадет охота писать…
— Как-нибудь специально сядем и поговорим обстоятельно о ваших стихах. В них, Саша, много-много несовершенного, — сказал я.
— Это же хорошо! — воскликнул он. — Достижение вершины означает конец поиска. А конец поиска — душевная смерть. Согласны?
— Пожалуй. Но ваша формулировка тоже требует уточнения… Вы действительно учитесь в девятом классе?
— Да. Еще три года школы, а потом институт…
— Конечно, литературный?
— Нет. Только горный… В детстве я мечтал быть врачом. Не вышло. Жизнь внесла поправку. Отец у меня был медиком… коновалом в колхозе. Он погиб на войне…
Оказалось, что мы живем в соседних домах. Это были первые в нашем городе крупнопанельные дома, недавно заселенные, и люди, переехавшие в них, еще не успели узнать друг друга.
— Заглядывайте в гости, — пригласил Никулин. — У меня теперь царские хоромы. На троих — две комнаты.
— А где вы раньше жили? — поинтересовался я.
— На старом поселке. Там была барачная восьмиметровка. Теперь благодать! Жена не может нарадоваться. Пошла работать по специальности.
— Где она трудится?
— На хлебозаводе. Она у меня мастер по калачам и пышкам. А пока жили в бараке, работала кочегаром.
— Тоже на хлебозаводе?
— Нет. Дома. Мы в своем бараке за зиму сжигали восемь самосвалов угля. Надо же было его перешуровать кому-то. Иначе вода в ведре замерзала. А у нас годовалый Вадька… Раз шесть перекладывали печку, кирпичи не выдерживали, рассыпались. Ребята на участке спрашивают: «Саня, у тебя жена кем работает?» Говорю — «кочегаром». Так и пошло… Теперь ванная, туалет, канализация, горячая вода… А главное — свой письменный стол. Роскошь!..
Потянулись полярные ночи.
Потерял я и сои, и покой:
Из отдельных словечек и строчек
Формирую лирический строй.
Под землею крутые уклоны
По законам ведут горняки.
У поэзии — тоже законы,
Обойти их — никак не с руки…
ИЗ АРХИВА АЛЕКСАНДРА НИКУЛИНА.
В Кировской области есть Сунский район, а в районе том имеется Ошецкий сельсовет, а в сельсовете — деревня Осиновцы, где кончается действие всех общественных видов транспорта, которыми надо добираться сюда от железной дороги 230 километров.
Но если еще отшагать две версты по сказочной красоте знаменитых Вятских увалов с обнажениями разноцветной земли, похожей на горку пасхальных крашенок, да в конце этого недолгого пути закатать брюки или подобрать подол и перебрести родниковой прозрачности речуху, то и предстанет перед вами на другом берегу светлая моя деревенька Пилья.
В этой вятской глуши посчастливилось мне родиться в тысяча девятьсот тридцать третьем году. Мать моя — Ольга Ефимовна — маленькая хрупкая женщина с монгольскими чертами лица, произвела меня на свет совсем еще молодой, тридцатилетней. Это случилось в самом конце августа, в разгар жатвы. В том году жатва была долгожданной, как никогда, потому что тридцать третий год знаменит голодом. Не у всех хватало сил и терпения дождаться созревания хлеба, многие крестьяне подкашивали колоски молочной зрелости, чтобы не умереть и дотянуть до страды.
В уборке урожая участвовали все, кто способен был держать в руках серп, косу, грабли и вилы. И мать моя, будучи на сносях, не могла оставаться дома, ходила со всеми в поле, где и разрешилась в жаркий полдень 29 августа. Процедура эта была ей не в новинку, потому что рожала она меня шестым по счету, а оказался я — первым: пятеро моих сестренок и братишек поумирали от хилости и болезней.
День моего появления на свет был памятен еще одним семейным событием. Привезли роженицу с младенцем в дом, а там — покойник. Приказал долго жить дед Григорий — родитель моего отца. Так что в одночасье и родины и похороны: радость и слезы. Потом уже говорили мне богомольные старушки, что дед Григорий был, видимо, безгрешен, потому как всевышний прибрал его в ту самую минуту, когда вскрикнул внук — будущий кормилец и надежда семейства.
После меня мать родила еще троих, но выжила только самая младшая сестренка — Ирина, появившаяся на свет в 1941 году. В июле того страшного года отец ушел на фронт и дочь свою никогда не видел. И она никогда не видела отца, потому что в сорок втором он погиб под Смоленском, будучи в составе десанта. Не осталось от отца даже фотокарточки — только похоронка да письмо человека, который видел его гибель, но места захоронения не знал: десантники не всегда могут подобрать и предать земле тело погибшего товарища.
Так и остались мы втроем: матери тридцать восемь, мне — восемь, Иринке — восемь месяцев.
…И все на восемь…
А скоро осень,
А скоро зимушка стрельнет,
Скот заревет — кормов запросит.
А с хлебом вышел недород.
Матвей Кузьмич ушел на фронт,
Оставив баб да нас в колхозе…
Это я напишу через много лет, потому что переживу те невыносимые годы. А мог и не выжить. Родился я хилый, болезненный, и как только стал чуть-чуть соображать, видел на себе жалостливые взгляды женщин, которые, не стесняясь, с деревенской непосредственностью, говорили обо мне, как о покойнике: «Смотри-ко, Ольгин парнишка зажился. У ней до таких годов ни одно дите не задерживалась, бог прибирал…».
Слышал я это и решил не ждать божьей милости, поклялся себе выжить, вырасти ловким и сильным, вроде кому-то назло. А уже шла война, есть было нечего, одеваться и обуваться — не во что. Ячменный хлеб наполовину с половой казался медовым пряником, жмых, потихоньку добытый на колхозной ферме, — шоколадной конфетой, подкорка молодой ели — медом, березовый сок — напитком богов… А уж когда сходил снег, утерянные осенью колоски на хлебном поле были моими, «озимая» клюква на мшарниках — моя, дикий лук, щавель, лебеда и крапива, осиновые почки, черемуховый цвет… А уж потом, в разгар лета и до глубокой осени — грибы, ягоды и все прочие дары нашего леса, не считая огородины всякой, помогали мне, как нынче говорят, решать поставленную задачу. И еще помогала коза, любимица и кормилица наша — Мурка.