— Смотря чьи подписи. — Я засмеялся.
— Что ты хочешь сказать? Моя подпись не солидна?
— Матвей! Я шучу. Мы с Велимиром согреваемся горячим чаем, и никаким манифестом здесь не пахнет.
— Ну-ну, рассказывай сказки кому-нибудь другому. Я вижу всё на пять аршин под землей.
— А вот воображение твое никакими аршинами не измерить.
— Голову даю на отсечение…
— Сейчас она будет отсечена, — перебил я его. — Ты видишь на столе самовар и стаканы, не на нем же мы писали манифест.
— Значит, еще не успели. Но что вы его обдумывали за самоваром — уверен.
Хлебников молчал и смотрел на Мотю как на неодушевленный предмет.
— Ну хорошо, оставим манифест в покое. У меня вот что. Ты давно обещал зайти к Луначарскому насчет его выступления в нашем кафе. Я заготовил такую афишу — пальчики оближешь. Думаешь, на простой бумаге? Нет, держи карман шире. Афиша будет уникальной.
— Неужели ты думаешь, что Луначарского интересуют афиши?
— Не говори! Хорошая афиша — это пятьдесят процентов успеха. Когда их увидят настасьинцы, позеленеют от зависти.
— Должен тебя разочаровать, — произнес я спокойно.
— А что случилось? — испугался Ройзман. — Неужели в отставку вышел?
— Чудак! При чем здесь отставка?
— Тогда что?
— Обыкновенный отъезд в Петроград.
— Надолго?
— Думаю, недели на две.
— Какая досада! — воскликнул Матвей. — А я строил планы на ряд его выступлений, чтобы Бурлюк и К0 не хорохорились.
— Что им хорохориться? Раз Анатолий Васильевич поехал в Петроград, значит, и к ним не будет ездить.
— Ты недавно выступал в Таганском военном училище на митинге вместе с Коллонтай. Поезжай к ней и попроси приехать к нам. Только не говори, что вместо Луначарского. Я заготовлю другие афиши.
— Нет уж, уволь меня от роли ловца знаменитостей.
— Ну, вот и обиделся. Что здесь такого? Дело общественное.
— Тогда поезжай сам.
— Она меня не знает.
— Вот и познакомишься.
— Ты всегда наобещаешь, а потом шуточками отделываешься.
— Матвей, я ничего не обещал. Луначарского я знаю хорошо и могу говорить без всякой натяжки, а ехать к Коллонтай, с которой у меня официальные отношения, по меньшей мере, бестактно.
— Ну ладно, будем ждать возвращения Анатолия Васильевича.
— Давно бы так, — вздохнул я.
Ройзман, не скрывая разочарования, простился. Я вышел его проводить. В прихожей он все же не удержался и шепнул:
— Рюрик, голубчик, если вы с Хлебниковым обдумываете новый манифест, ознакомь меня с ним, хорошо?
— А если мы не обдумываем и не собираемся обдумывать?
— Я говорю на всякий случай, чтобы потом не ругать себя, что упустил возможность принять участие.
— В чем?
— В новой группе.
Я засмеялся:
— Хорошо, хорошо. Обязательно ознакомим, если нам в голову взбредет эта нелепая мысль.
Обычно люди, оставшись в одиночестве, принимают невольно другой вид, подобно военному, снявшему мундир. Самый благородный человек в присутствии даже близких и уважаемых держится чуть иначе, чем наедине с собой. Однако Хлебников опроверг это суждение. Сложилось впечатление, что он даже не заметил, что остался в комнате один: сидел в кресле не шевелясь, с таким видом, будто прислушивался к голосам невидимых людей, словно ожидал момента, когда надо принять участие в разговоре.
Я вернулся в комнату. Он взглянул на меня ласково и сочувственно и проговорил, как бы продолжая разговор:
— Люди делятся на две категории. Первая существует, чтобы успокаивать, вторая — чтобы раздражать. Первая категория значительно меньше, чем вторая. Удивляться этому нечего: наша планета состоит из семидесяти процентов воды, и суши в ней лишь тридцать процентов. — И почти беззвучно прошептал:
Нам много ль надо?
Нет, ломоть хлеба,
С ним каплю молока,
А солью будут небо
И эти облака.
Лужский обливался потом. Платок, которым он обтирал лицо, превратился в мокрую тряпку. В полном изнеможении он откинул голову и судорожно прижал ее к высокой спинке кресла, на которой, к ужасу Майской, красовались выточенные из дерева двуглавые орлы.
— Дорогая Варвара Андреевна! — проговорил он усталым голосом, с трудом выдавливая последние капли любезности. — Поймите меня правильно. Ваша пьеса несомненно гениальна, больше того, перед ней меркнет вся дореволюционная драматургия.
— Я знаю. Моя пьеса произвела большое впечатление на Анатолия Васильевича.
— Да, да, я получил вчера письмо от товарища Луначарского. Вот оно. — И Лужский, стараясь скрыть улыбку, громко и медленно, как бы смакуя каждое слово, прочел вслух: — «Заведующему труппой и репертуаром Московского Художественного театра тов. Лужскому. Уважаемый Василий Васильевич! В эпоху великих перемен нам нужны, как никогда раньше, гениальные постановки, отображающие революционный дух нашего народа. Товарищ Майская принесла мне свою пьесу „Красный факел“. К сожалению, я так загружен, что не имею возможности ее прочесть. Зная ваш вкус и опыт, посылаю ее вам. Очень прошу прочесть ее как можно скорее. А. Луначарский».
Лужский бережно вложил письмо в новую папку и сказал:
— Просьба наркома для меня закон. Я читал вашу пьесу всю ночь и вполне согласен с Анатолием Васильевичем: нам, как никогда раньше, нужны гениальные пьесы. И написал ответ. Могу вас ознакомить с ним.
Он открыл папку, вынул лист бумаги, на котором красовалась печать театра.
— Письмо отправлю сегодня же. «Уважаемый Анатолий Васильевич! По Вашей просьбе я немедленно ознакомился с пьесой тов. Майской В.А. Вот мое заключение. Чтобы пьеса дошла до народа, необходимо срочно ходатайствовать перед Совнаркомом об ассигновании средств на постройку нового театра-колизея на десять — пятнадцать тысяч зрителей. Пьеса „Красный факел“ не уместится, выражаясь фигурально, в жалких коробках, доставшихся нам в наследство от буржуазии. Большому кораблю — большое плавание. Хотя это выражение и трафаретно, оно как нельзя лучше подходит к данному случаю. С товарищеским приветом, В. Лужский».
Варвара Андреевна слушала содержание письма, и лицо ее все больше и больше озарялось улыбкой радости. Когда заведующий кончил чтение, она поднялась и, взяв обе руки Лужского в свои большие, далеко не женские ладони, начала сжимать их с такой силой, что он сморщился.
— Я знаю давно, слышала от всех, кто с вами соприкасался, о вашей благородной деятельности, — заговорила взволнованная Майская, — что ваш тонкий вкус и глубокое понимание истинного искусства могут сравниться только с блестящим критическим чутьем Анатолия Васильевича. Спасибо за справедливую оценку моего труда.
— Не стоит благодарностей, — перебил ее Лужский. — Чтение пьес входит в мои обязанности.
Майская снова опустилась в кресло.
— Есть еще один вопрос, — проговорила она другим тоном, более деловым и менее восторженным. — А как насчет договора?
— Договора? — удивленно переспросил Лужский.
— Да. Договора на пьесу. Согласно инструкции об авторском праве.
— Какую инструкцию вы имеете в виду? — делая последнюю попытку не сбиться с любезного тона, спросил Лужский.
— Ах, боже мой! — теперь уже совсем по-женски залепетала авторша. — Я же не чиновник, не бухгалтер, я — поэт, драматург, творческий работник. Я не знаю всех названий и номеров инструкций, правил и графиков. Я знаю одно: это было всегда, во всем мире, и даже в царской России. А тем более должно быть теперь, когда труд является основным стержнем нашей власти. Труд творческих работников должен оплачиваться немедленно, чтобы они могли приступить к осуществлению новых замыслов. Прошли и канули в вечность тяжелые времена, когда писатели нищенствовали, как это было с гениальным Достоевским.
Лицо Лужского начало вновь покрываться каплями пота.
— Дорогая Варвара Андреевна! Вы же знаете, что договор подписывается тогда, когда над пьесой начинается работа. А для вашей гениальной пьесы нужно сначала построить театр, а уж потом заключать договор.
— Простите, но это чудовищный бюрократизм, с которым идет борьба. Вы читали последнее стихотворение Маяковского о бюрократизме? Оно, между прочим, очень понравилось в совнаркомовских кругах.
— Уважаемая Варвара Андреевна, пусть он и заключает с вами договор!
— Мне нужен договор с театром, а не с Маяковским, — холодно парировала Майская.
— А если я не имею права заключать договор до построения нового театра?
— Тогда заключите договор с примечанием, что до построения нового театра мне выплачивается авансом хотя бы тридцать пять процентов.