— Так вы уже не на свиноферме работаете? — поинтересовался Ключарев.
— Там, товарищ секретарь. Старшиня наказал пока на скирдах, как я эту працу добра роблю. А дожинки отгуляем, обратно на свиноферму пойду.
Гордясь, он повел их по хлебному городу, показывая свое высокое искусство, как складывать скирду: повыше да поуже, чтоб не прела, влажным снопом к ветру. Потом, тронув Любикова за руку, важно отозвал его в сторону:
— А что я тебе еще хочу показать, старшиня! Ведь как робят, хрен им в очи! Поставил бригадир на подгребку бабу слепую, она метет по одному месту, а колоса не видит. Я потом посгребал, так целый мешок ржи набрал, килограмм на двенадцать будет. Куда мне теперь с этим мешком, товарищ старшиня: чи в кладовую, чи коням скормить?
Любиков задумался.
— Я тебе, конечно, Софрон Иваныч, верю; знаю, что ты душой болеешь за эту работу. Но придется мне за тебя теперь и бой держать. Немножко не так ты сделал. Найдутся люди, которые захотят сказать, что ты просто зерно домой поволок. А надо было принести его в тот же день в контору.
— Так далеко контора, — досадуя сам на себя, пробормотал Прика.
— Значит, надо было взять с собой соседа и при нем собрать, чтоб никаких толков не допустить. Ничего, поправим. Вези мешок в контору. И впредь, если заметишь непорядки, не оставляй без внимания.
— Так я всегда! Да я не дам рады этим гультаям!
Когда они уже отъехали, Любиков сказал:
— Теперь я уверен, Федор Адрианович, если Прика и имел заднюю мысль о зерне, не только оставит ее, но и в следующий раз мимо беспорядков не пройдет. А главное, сам себя больше за это уважать будет.
Ключарев посмотрел на него бочком; веселый юмор заиграл в его чуть приподнятых вздрагивающих бровях: так смотрит учитель на своего подросшего ученика.
— Ну, а тебя что: все еще испытывают?
Любиков тоже дурашливо покрутил головой.
— Ох, испытывают, Федор Адрианович! — Потом добавил честно: — А как иначе? Я у них не первый. И до меня им красивые слова говорили, обещали лишь бы обещать. С таким наследием за спиной нелегко завоевать авторитет. Сказали мне колхозники как-то в откровенную минуту: «Что ты честный, что работать можешь, признаем. Но чтоб до конца тебе верили, нет, этого еще сказать не можем».
— Давно так сказали?
— В прошлом году. Сидели мы как-то после правления, человек пять… И чему не верили, главное? Тому, что я не только работой, а и людьми интересуюсь. Думали примерно так: конечно, послали — надо работать. Но жить ему здесь скучно и Братичи не нужны: все одно, что мы, что другие. Были тогда тоже дожинки в бригаде, последний сноп сжали. Позвали меня. Пришел, конечно, пил, ел, песни пел, плясал — со всеми рядом. Потом, слышу, говорят между собой: «Не думали мы, что он такой простой и душевный». Обиделись только, что жена не пришла. А она застеснялась; ну и напрасно!.. Опять же с Шурой как получилось? Сначала она не работала в колхозе. Никто мне об этом вслух ни слова, но про себя, ждут: как дальше? А когда пошла в птичник доглядчицей, куда никто не шел, тоже ничего не сказали. Но смотреть стали иначе. Словно еще одна льдинка растаяла. Конечно, теперь мне против прежнего куда легче! Раньше, бывало, войдешь в дом — сразу четвертинку на стол. Угощают, упрашивают, а сами смотрят, неужели и этот пойдет на легкую выпивку? На дожинках тогда поставили передо мной бутылку красного (белого не пью, это уже все знают), а тут подъехал Лель и еще кто-то из района. Протянули руку — налить, так одна девчонка схватилась: «Это для старшины!» Неудобно даже получилось. Ну, подставляю стакан сам; попробовал — крепость страшная! Значит, еще одно испытание; может, думают, есть что на душе тайное, так чтоб пьяный открылся. Отодвинул я стакан; убрали его сейчас же, другой поставили. Вроде и самим стыдновато, что всё не верят, а ведь и страшно ошибиться потом, если всем сердцем к человеку прилепишься!
Ключарев молчал, задумчиво покачивая головой: да, это так. Больно ошибаться в том, кому всем сердцем поверишь… Он рассеянно глянул на Любикова и вдруг смутился: такими преданными молодыми глазами смотрел на него самого сейчас Алексей!
— Значит, ты на них не обижаешься? — покашляв, сказал он. — Трудный у тебя народ, но… умный! А с умным всегда интереснее работать.
— Федор Адрианович, что я вас спрошу… — Любиков замялся. — Записку мою отдайте.
— Это какую? Где ты стреляться обещал, если не заберу тебя из Братичей? Нет, брат, еще не отдам. Пусть у меня полежит. А вдруг передумаешь, опять в Городок библиотекарем попросишься?
Возле молотилки кончался обеденный перерыв. С ближнего хутора шли женщины с вилами на плечах.
Шагал тракторист в промасленном комбинезоне, с кепкой набекрень.
Туча, что наплыла было на солнце, растянулась пасмурью, но угроза дождя миновала. Вольный влажный ветер перебегал с холма на холм и нес с собой все запахи конца лета: отавы на месте первых покосов, только что убранной ржи, аромат сладких недозрелых яблок из садов, терпкую сырость близкого бора…
В войну нога немцев не ступала сюда. Братичи считались партизанским краем. Красивые это места!
Ближайшие холмы — круглые, покрытые зеленым бархатом трав или желтой щетинкой ржища — лежали живописно, как на картине. У их подножия начинались лиловатые сумеречные леса, заповедные полесские пущи, и, всходя на другие, более отдаленные возвышенности, они вставали густо, как частый гребень. Низкое небо, цепляясь за их верхушки, оставляло там клочья дождевых туч.
Но особенно хороша была все-таки сейчас жизнь возле молотилки!
После стольких тревог Братичи свозили последние снопы. Работа бессонная, бессменная, как на пожаре, сейчас стала похожа на праздник. Кое у кого поблескивали глаза; женщины сплели венок из колосьев и подловили-таки председателя сельсовета, одели на него, по старому полесскому обычаю, качнули в честь дожинок! Председатель выложил безропотно пятьдесят рублей — все, что у него было при себе.
— Эх, и жалко, не знали, товарищ секретарь, что вы приедете! Мы бы лучше для вас венок поберегли Глядишь, вся сотня бы нам причлась!
— Девчатки, дорогие! Для таких, как вы, ничего не жалко! Я к вам в бригаду на дожинки приеду.
— Правда, приедете? Ох, и спляшем тогда!
— Обязательно спляшем! — убежденно отозвался нетанцующий Ключарев.
Сессия райсовета подходила к концу. В большой комнате с окнами на обе стороны сгущались сумерки, но света еще не зажигали. По одну сторону вдоль стены окна были серыми от пепельного неба, по другую — до блеска промыты янтарным закатом.
Якушонок сидел некоторое время молча, прикрыв глаза светлыми ресницами. От этих ковыльных, мягких ресниц и белых бровей все лицо его казалось очень свежим, как на рассвете, после умывания холодной водой.
В нагрудном кармане он носил расческу и иногда; забывшись, проводил ею по волосам; но, поймав себя на этом, торопливо прятал в карман и досадливо морщился.
Он был очень молод — это прежде всего видела в нем Антонина, — и постоянной его заботой было скрыть свою возмутительную моложавость. Поэтому он то хмурился без особой нужды, собирая на лбу морщины, то взглядывал в упор резким, пронизывающим взглядом, но золотое колечко волос уже успевало беспечно выскользнуть из приглаженной прически и висело надо лбом, вызывая в Антонине смешное желание продеть в него палец…
Иногда Антонина даже пугалась, что сейчас в чем-то прорвется его истинное мальчишеское нутро, и с беспокойством поглядывала вокруг, но, видимо, никто не смотрел на Якушонка ее глазами.
Просто за столом сидел председатель райисполкома, придирчивый человек, который успел за полтора месяца так вникнуть во все дела, что было бы бесполезно хитрить перед ним, ссылаясь на местные условия.
Задавал он вопросы с каким-то вежливым смешком в голосе, но его улыбающимся глазам противоречил строгий, почти обличающий тон.
Народ, съехавшийся со всего района, из самых его отдаленных уголков, привыкнув к открытой, взволнованной манере речи Ключарева, недоуменно переглядывался: как-то было еще непонятно, нравится ли им новый председатель райисполкома или не очень?
«Сейчас, на первых порах, важно, чтобы он ни в чем не оступился, — подумала с сестринской заботой Антонина. — Хоть молчат, а слушают очень внимательно: толково ли скажет, не ошибется ли в цифре, не перепутает ли чего?»
Антонина незаметно оглядела собравшихся. Кругом сидели люди, которых она знала давно. За каждым водилась какая-нибудь известная ей слабость, почти всякому случалось хоть по разу, да стоять на ее памяти под осуждающими взглядами собрания. Но вместе с тем каждый из них сквозь недоделки и просчеты честно тащил свой воз, свой труд, по плохо замощенным гатям сегодняшнего дня к дню завтрашнему, — а только тот, кому приходилось самому поработать в таком же вот Глубынь-Городке, знает полную меру этого труда!