— Смирно! — заревел Аннион. — Одеваться!
Люди стали одеваться. Аннион точно впервые увидел меня.
— Вы здесь, русская дрянь?! — закричал он. — Вы здесь? Я уверен, что это все ваши штучки! Все русские сволочи!
— Закройте отверстие, Аннион! — негромко сказал Лум-Лум. — Этот русский здесь ни при чем! Он только что пришел из штаба.
— Этот русский здесь ни при чем, — повторил лейтенант. — Пошлите за носилками.
Люди оделись. Они стояли, растерянно улыбаясь. Когда унесли Пепино и Миллэ, Аннион разместил в посту смену и приказал одному из караульных забрать винтовки арестованных. Затем он скомандовал:
— Вперед, шагом марш!
Только тогда все наконец поняли, что произошло непоправимое, конец жизни близок и ничего, сделать нельзя.
Было мгновение, когда люди, казалось, дрогнули.
Как-то слишком растерянно переглянулись они между собой. Кто-то вздохнул слишком тяжело.
Но Лум-Лум поднял глаза и рассмеялся. Все, в том числе и конвойные, были потрясены. Ободранный, грязный, обросший, завшивевший Лум-Лум выпрямился и встал впереди кучки обреченных бунтовщиков, как упрямый боец, как вожак.
Неожиданно для всех и для самого себя я очутился среди арестованных. Идти было недалеко: майор распорядился посадить всех до суда в пустую канью в первой линии. Затем пошла телефонная трескотня и начались приготовления к суду.
Суд должен был заседать тут же, в траншее, в большой канье, где раньше жили пулеметчики.
Солдаты стали собираться к нашему помещению, но на часах стояли жандармы, спешно вызванные из деревни.
Я лежал в глубине каньи на соломе, никто меня не видел, обо мне забыли. Остальные сидели на земле у входа. Они смотрели на свет с жадностью зверей, запертых в клетку, и молчали. Мне надоело лежать в темноте, я тоже выполз. Тогда меня увидел майор. Он первый обратил внимание на то, что я был при оружии: винтовка точно приросла к моим рукам, я не заметил, что притащил ее с собой в помещение смертников.
— Кто позволил назначить этого русского в караул? Конечно, мсье Рейналь? Этого еще не хватало! Марш отсюда! В пост номер шесть! Живо!
Избавленный от роли подсудимого, я на суде все же присутствовал: нужен был переводчик для Незаметдинова.
Работы переводчику было немного. Кивком головы Ахмет Незаметдинов подтвердил свое имя и фамилию, кивком утвердительно ответил на вопрос о виновности. Так же вели себя и остальные. Доставленный на носилках Пепино Антонелли ничего не ответил — он был почти без сознания. Говорил один Лум-Лум.
Как будто не слыша окриков и угроз председателя, он заявил:
— Я вам советую расстрелять меня.
— Никто не нуждается в ваших советах. Можете быть спокойны, вы будете расстреляны! Обещаю вам.
— Правильно сделаете, господин майор! Я был бараном. Теперь я волк! Если вы не расстреляете, меня, я пойду по всем полкам дивизии и буду объяснять солдатам, что нельзя быть баранами и бунтовать из-за отпусков, из-за плохой пищи или жалованья. Надо бросать войну! Пусть воюют те, кто на ней богатеет!
— Молчать! — орал майор.
— Если хотите, чтобы я молчал, расстреляйте меня поскорей. Бить я хочу только своего настоящего врага. Когда я его поймаю, я буду держать его левой за кадык, а правой буду крошить ему башку. Он не только загнал меня в гнилую яму, где меня едят вши. Он давно прикрутил фитиль солнца над моей головой!
Майор орал и топал ногами, но Лум-Лум говорил спокойно, уверенно и четко. Его не сумели остановить, даже когда он в конце своей речи обратился ко мне:
— Ты потом расскажи всем, старик, как мы жили, как мы воевали и как нам дали по двенадцати пуль на завтрак, едва мы стали наконец кое-что соображать.
— Убирайтесь вон! — заорал на меня майор. — Какого черта вы тут торчите? Кто вас пустил сюда?
8
Их повели на расстрел утром, часов в десять. Солнце уже грело вовсю. На деревенском кладбище сенегальцы и спаги кипятили в кухонных бачках белье. Подштанники сушились на крестах. Бронзовые силачи из Магреб-Эль-Аска и черные гиганты из Судана и Сенегала валялись на солнце.
Все повскакали с мест, догадавшись, зачем выстраивается в каре батальон легионеров.
Осужденные шли гуськом. Впереди на носилках несли Пепино Антонелли. Последним шел Лум-Лум. Он спокойно и равнодушно посматривал по сторонам. Увидев меня издали, он приветливо кивнул мне головой.
Трубачи заиграли «Встречу», как по уставу полагается президенту республики и солдату, ведомому на казнь….
Майор Андре палкой счищал грязь с ботинок.
На минуту осужденных заслонил небольшой холмик, стоявший между нами и кладбищем.
Внезапно в воздухе зажужжал снаряд. Он приближался долго и разорвался у кладбища. Из-за холма донеслись крики.
Батальон стоял под ружьем. Трубачи играли «Встречу».
Шли минуты, но осужденные не появлялись. Майор Андре послал Анниона узнать, в чем дело.
Аннион вернулся шатаясь. Он был бледен, у него тряслись руки, зубы стучали.
— Несчастье, господин майор! Беда! — сказал он. — Двое бежали.
— Где Бланшар? — не своим голосом крикнул Стервятник.
— С-с-скрылся, господин майор! Бежал! Двое жандармов разорваны. Двое приговоренных и носильщики ранены! Бланшар и Незаметдинов скрылись.
Бешенство, ярость, исступление овладели командиром батальона. Всегда медлительный, непроницаемо молчаливый, он визжал, как истеричка:
— Погоню! Живо! Оцепить! Найти!
Растерянность майора передалась остальным офицерам и сержантам. Они без толку бегали взад и вперед по площадке.
Трубачи, которым не приказывали дать отбой, по-прежнему играли «Встречу».
Мы стояли в рядах, затаив дыхание, и считали секунды.
Сержанты побежали на кладбище. Но там беглецов не оказалось. Никто ничего не знал. Все были заняты суданцем, моим приятелем Ками-Мусса, который лежал на земле, выпучив глаза, и кричал — он был тяжело ранен.
Привели Пузыря и Карменситу. Они были ранены в ноги. К столбам их пришлось привязывать…
Но посланные за Бланшаром и Незаметдиновым вернулись ни с чем. Растерянность продолжалась.
Пузырь все время, до самого залпа, не переставая кричал по адресу майора ругательства:
— Ты свинья и дитя свиньи! Ты Стервятник! Ты сам падаль! Ты навоз!
Пепино был расстрелян на носилках — их поставили вертикально.
Казалось, все кончено. Сейчас будет дефиле перед телами расстрелянных и нас наконец отпустят. Внезапно все взгляды устремились на холмик. Ведомый за руки двумя жандармами, показался Незаметдинов. Трубачи яростно заиграли «Встречу». Изорванная куртка татарина и здоровенный синяк подглазом у одного из жандармов свидетельствовали, что взять беглеца было нелегко. Он шел быстро, точно торопился скорей кончить дело. Войдя в каре, он направился прямо к врытому в землю столбу.
Уже упал и Незаметдинов, а Лум-Лума все не вели.
«Неужели поймают? Неужели поймают?» — с замиранием сердца думали мы.
— Черта с два они его поймают, — сказал кто-то.
— Теперь всю дивизию перероют.
— Всю жандармерию и конных стрелков теперь на ноги поставят.
— Хоть на голову!
Было жарко. Было душно. Было душно смотреть на четыре трупа и ждать пятого. Было душно ждать смерти Лум-Лума.
Солнце было в зените, когда нас увели с площадки, так и не дождавшись его. Взбешенный майор не захотел выступать впереди своего батальона, он быстро свернул в переулок, едва мы обогнули кладбище.
— Продолжение в следующем номере, — буркнул кто-то в рядах.
— Если поймают…
Весть о том, что в Легионе смертник бежал из-под расстрела, облетела деревню в один миг.
В домах, в кабаках, на солдатских квартирах люди бились об заклад, что беглеца не поймают, гадали в орел и решку, яростно кидали кости из кожаных стаканов.
Моди Асса-Конт, парень из сенегальской части, говорил, стуча громадным черным пальцем по прикладу своей винтовки:
— Значит, Лума-Лума дорога через смерть не лежи. Она теперь долго живи. Лума-Лума теперь кого-кого большой неприятность делай.
Беглеца не нашли за весь день.
Когда прошло еще три дня и поиски продолжали оставаться безрезультатны, нам стало легче дышать: теперь уж он далеко.
Моди Асса-Конт разводил руками:
— Моя скажи: значит, ему дорога через смерть не лежи.
Примерно через неделю в речке нашли утопленника. Мы бросились всем взводом опознавать его. Это оказался ван дер Вааст. Таможенник почему-то утонул голым. Зюльма лукаво улыбалась: она что-то знала.
Моди Асса-Конт упрямо твердил свое.
— Нет, — говорил он, — Лума-Лума дорога через смерть не лежи. Она теперь долго живи. Она еще кого-кого большой неприятность делай.
Голицыно, 1935