Он сбрасывает пиджак…
И от вашей жалостливости не остается и следа. Вы видите: под хитрованским пиджаком скрывал он шутки ради мускулатуру, от которой вас бросает в дрожь…
Это был маскарад.
И тут был какой-то намек. Городские мы, дескать, людишки, запуганные, нервные, – но стоит нам потренироваться, постараться немного – и под городской одеждой окажется у нас замечательное тело. Это полезная аллегория. Мы награждаем его самыми горячими аплодисментами.
Этот персонаж заменил также и Рыжего. У ковра работает Чаплин.
«Рыжий! Рыжий, на помощь!»
Теперь не кричат: «Рыжий, на помощь!» Рыжего нет. Рыжий перестал быть Рыжим.
Рыжий валился с галереи на трибуны, на головы, повисал на перилах, сверкая белыми гетрами! Громадная лейка – не то что гремящая, а как-то даже клекочущая – сопровождала его полет. Слетев с высоты, он садился на крытый плюшем барьер арены, вынимал свой платок и сморкался. Звук его сморкания был страшен, – он производился в оркестре при помощи тарелок, барабанов и флейт.
Когда Рыжий отнимал от лица платок, все видели: у него светится нос!! В носу у него зажигалась электрическая лампочка. Лампочка тухла, и вдруг дыбом вставали вермильонного цвета волосы. То был апофеоз Рыжего.
Когда наездница отдыхала и лошадь шагом ходила по кругу, делалось так:
Рыжий подходил к человеку с бичом и осведомлялся:
– Это мамзель Клара?
– Не знаю, – говорил человек с бичом.
Тогда Рыжий, встав на цыпочки, целовал наездницу в голое плечо. И получал оплеуху.
– Да, – говорил он, – это мамзель Клара.
Туш. Галоп. Наездница продолжает работу.
(А теперь и наездниц все меньше!)
Таков был Рыжий в старом цирке.
Он скандалил, пел и плакал.
Нынешний Рыжий не мечтателен: на лице у него недоумение. Тот Рыжий знал только одно: ковер. Он мешал служителям скатывать и раскладывать ковер, – и антре его заканчивалось тем, что под крики детей его увозили на ковре, на тачке, задравшего ноги в знаменитых гетрах.
Новый Рыжий работает тонко, артистически. Он никогда не орет благим матом, как орал тот. Он «обыгрывает» вещи, реквизит. В основе – любопытство. Он изображает любопытного ребенка при виде неизвестной вещи. Даже не ребенка, а зверька – кошку. Всякий раз любопытство оказывается наказанным.
А теперь и наездниц все меньше!
Лошади уже не гордость цирка. Прежде так и считалось: идти в цирк смотреть лошадей.
Знаменит Вильям Труцци!
Это последний кавалер. Это последний красавец цирка. В последний раз становятся на дыбы двадцать лошадей разом, в последний раз лошадь преклоняет перед директорской ложей колени, в кружевной полумаске, в испанском кокошнике, нежная, как антилопа… В последний раз едет кавалер на двух лошадях одновременно, в последний раз вращается кавалькада, звенят кастаньеты, снимает кавалер цилиндр, на шелке которого штопором бежит блеск.
Под конец представления кавалер Труцци появляется в ложе. Он смотрит номер с автомобилями – гонки автомобилей в воздухе.
Но черт возьми, нельзя же дрессировать автомобили!
Давно ли велосипед был новой вещью в цирке?
Устанавливалась большая корзина, сквозь прутья мы видели велосипедиста, носившегося по внутренней стене корзины, возносившегося спиралью. Затем стали ездить на одном колесе, как ездит Фортуна. Поднимали стального коня дыбом… И вот маленький человек, в пиджаке и с галстуком набекрень, появился и здесь и оказался самым ловким велосипедистом: он ездит на одном колесе, останавливается, стоит и едет вспять. Он изображает пьяного и шатается вместе с колесом.
Мы за спорт в цирке, за юмор! Ужасаться в цирке мы не хотим. Нам неинтересно видеть, как разбивается актер, упав с трапеции.
1928
Школьники вошли в маленькую комнату, в которой лежал их больной товарищ. Он уже поправился, но врач велел ему провести в постели еще денек-другой.
– Рассаживайтесь! – сказал хозяин комнаты. Тут же он рассмеялся. Рассмеялись и гости.
Рассаживаться было не на чем. Вся обстановка комнаты состояла из кровати, стула, ночного столика и комода.
Все же расселись: двое сели на стул, двое в ногах больного, двое примостились на подоконнике.
Не удалось устроиться только одному из гостей. Он был менее поворотлив, чем остальные, и в борьбе за места оказался побежденным.
Впрочем, он ничем и не выразил своего недовольства. Как видно, уже одно то, что он находился в этой комнате, делало его счастливым. Он, не спуская глаз, смотрел на хозяина комнаты, и взгляд его был полон любви.
– Пушкин, – спросил он, когда шум улегся, – ты сочинил новые стихи?
– Да, Виленька, – ответил хозяин комнаты.
– Ну, прочти! Прочти же! – воскликнул неповоротливый гость. Теперь его неповоротливость исчезла. Он перебегал от одной группы школьников к другой, размахивая руками, как будто хотел обнять и тех, и других, и третьих. Обнять от радости, что его товарищ сочинил новые стихи.
– Да будет тебе, Виленька, – сказал кто-то. – Ну, читай, Пушкин!
Пушкин уже не лежал, а сидел на постели.
Лучи заходящего солнца косо падали на стену, у которой он сидел, и в этих лучах лицо его казалось золотым.
В руках у него появилась тетрадка. Он перелистал ее и, найдя то, что искал, громко прочел заглавие. С первых же слов школьники поняли, что сейчас они услышат стихи, в которых будет говориться о них. Так оно и оказалось. Пушкин читал стихи о своих товарищах.
Они находились тут же, в комнате, и слушали, не сводя с него глаз.
Все эти мальчики тоже сочиняли стихи, но, слушая стихи Пушкина, они понимали, какая огромная разница между тем, что сочиняли они, и тем, что сочинял их удивительный сверстник. Разница была такая, как между оловянным солдатиком и живым воином на вздыбившемся, с разлетающейся гривой коне.
На этот раз им особенно нравилось то, что читал Пушкин. Еще бы, ведь в этих стихах он вел с ними товарищескую беседу, называя каждого из них по имени! То и дело раздавались взрывы хохота. Школьники узнавали свои смешные черты в том или ином стихе этой веселой песни:
Дай руку, Дельвиг! Что ты спишь?
Проснись, ленивец сонный!
Больше всех восхищался тот, кого называли Виленькой. Поэзию он считал призванием своей жизни, и вместе с тем ничего не было для него труднее, как написать стихотворную строчку. Он сочинял стихи и во время уроков и по ночам, но, как он ни старался, строчки у него получались такие, что их даже трудно было выговорить. Но упорно жег он свечу в своей комнате. Он верил, что когда-нибудь и у него из-под пера вылетит стих, такой же легкий, такой же звонкий и так же попадающий в сердце, как стих Пушкина.
Пушкин любил Виленьку за его преданность поэзии, за трудолюбие, за непобедимое желание во что бы то ни стало добиться цели.
Ясно было, что стихотворение, посвященное товарищам, не обойдется без упоминания о Виленьке. Все ждали: что же именно скажет Пушкин о злополучном поэте? Всегда есть в среде школьников один, над которым посмеиваются. Хоть и любят, но все же посмеиваются. В школе, где учился Пушкин, посмеивались над Виленькой.
Виленька, наслаждаясь, слушал звонкую речь поэта. О том, что Пушкин, может, упомянет и его, он меньше всего думал. Он вообще забыл о себе, весь отдавшись поэтическому восторгу. Он чувствовал по голосу поэта и по его жесту, что чтение подходит к концу, и очень страдал от этого: ему хотелось, чтобы Пушкин читал вечно!
И вдруг он увидел, что Пушкин смотрит на него. Он понял, что сейчас прозвучат строчки, которые относятся прямо к нему. Он весь превратился в слух. Но услышать помешали ему остальные слушатели. Они разразились таким громким хохотом, что он даже поднял руки к ушам.
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее!
Все бросились тормошить Виленьку. Ему повторили то, что прочел Пушкин.
– Вот какие ты стихи сочиняешь! – крикнул кто-то. – Такие скучные, что от них заснуть можно!
– Давайте-ка хором! Хором! – крикнул кто-то другой и запел:
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее!
Виленька, как сквозь туман, видел вокруг себя синие мундирчики школьников, их красные воротники. И, словно издали, доносились до него их веселые голоса, певшие хором:
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее!
Но тут белая рубашка появилась среди синих мундирчиков. Пушкин, вскочив с постели, подбежал к другу.
– Что я должен сделать, чтобы ты простил меня? – воскликнул он. – Ну, говори! Что же ты молчишь? О, как я себя презираю! Что я должен сделать?
Глаза Пушкина горели. Маленькими руками он комкал рубашку на своей широкой груди. Видно было, что он готов на все.
– Что я должен сделать? Ну, говори!
– Я тебя прощу, если ты…
– Ну?
– Если ты…
– Ну, говори!
– Если ты еще раз прочтешь это дивное стихотворение! Ах, Пушкин, Пушкин…