В эту ночь Петр Егорович долго не мог уснуть. Он никогда не был в Запорожье, танковые бои видел только в кино. Но стоило ему лишь закрыть глаза, как он отчетливо видел полыхающий в огне и дыму город, подбитый танк, юлой вращающийся на одном месте, и истекающего кровью, потерявшего сознание молоденького сержанта Иванова, того самого Иванова, которого он в сорок первом, вместе с молодыми рабочими завода, провожал на фронт.
В комнате было накурено. Николай Зубарев даже не шелохнулся, когда Владимир закрыл за собой дверь.
— Здорово, Гораций, — бросил он почти с порога, глядя на Зубарева, который, положив ноги на спинку кровати, лежал неподвижно, уставившись в одну точку. Только губы его шевельнулись в болезненном изломе.
— Виват, Станиславский…
Владимир бросил взгляд на стол, на котором лежало несколько исписанных листов.
— Новые стихи?
— Да.
— Опять товарища по курсу?
— Свои…
— Прочитаешь?
— При одном условии.
— Только жизнь не ставь на карту. А так повинуюсь во всем, — отшутился Владимир.
Николай Зубарев стремительно встал с кровати и уставился на Владимира так, словно собирался отчитать его в чем-то неприглядном.
— Что так смотришь? Я же не Худяков. И не искурил твои сигареты.
— К твоему и моему сожалению, ты не Худяков. И я не Худяков.
— Это почему «к сожалению»?
— Худяковым иногда живется легче. К счастью, их становится все меньше и меньше, — Зубарев потянулся так, что хрустнуло в суставах, и смел исписанные листы в ящик тумбочки.
— Что-то ты, Николашка, сегодня не в духе.
— Она… Ты понимаешь, она, — Зубарев замялся.
— Что она?
— Сказала, стерва… — Рассеянный взгляд Николая, брошенный в окно, блуждал где-то в стенах строящегося корпуса больницы.
— Что она сказала? И почему вдруг стерва?
— Она сказала: «Вы, работяги, чудно́й народ…» Ты понимаешь — мы работяги!.. Мы — обозные лошади. А она, оказывается, голубая кровь. — Зубарев заложил за спину руки и пересек комнату в длину — от окна к двери, потом круто повернулся и, словно продолжая спор с кем-то третьим, негодовал: — А посмотрела бы на себя со стороны!.. Второй раз проваливается на экзаменах в МГУ… Отец достал ей где-то фиктивную справку о том, что она работает… И все это только для того, чтобы поступить на подготовительные курсы. И опять навострила лыжи в МГУ… Ниже ей, видите ли, нельзя. Когда я заикнулся о полиграфическом, она так фыркнула, как будто вместо хрустального бокала с шампанским ей подали на стол в ржавой кружке вонючего самогона.
— Почему у тебя такие ассоциации? Шампанское, самогон, хрусталь, ржавая кружка…
— Потому, что она уже пьет, — Зубарев снова прошелся вдоль комнаты. В его сгорбленной фигуре с опущенной головой было столько отрешенности и растерянности, что Владимиру он показался беспомощным и жалким в своем гневе. — Да как еще пьет!.. И утверждает, что это симптом цивилизованного века.
— Она тебя обидела?
— Она меня оскорбила.
— Чем же?
— Тем, что делит мир на работяг и неработяг.
— Мне бы твои заботы. Я бы спал так же спокойно и крепко, как спит дядя Сеня после получки.
Владимир знал, что еще зимой Зубарев познакомился с девушкой по имени Мадлена. Познакомился на литературном вечере в Доме культуры. На этом вечере выступал поэт Ларцов, модный в последние годы среди молодежи. После чтения стихов небольшая группа почитателей таланта Ларцова двинулась в ближайшее кафе. Играл оркестр, танцевали шейк, в перерывах между тостами и танцами наизусть читали стихи Ларцова… Ларцов упивался поклонением молоденьких девушек, из которых кое-кто даже не успел после школы поступить ни на работу, ни в институт. Зубарев и Мадлена очутились за одним столиком. Мадлене понравилось, как при расчете Николай небрежным жестом положил на стопку засаленных и мятых рублей и трешек, собранных по кругу, две новенькие, хрустящие десятирублевые бумажки. Потом у них было несколько встреч. И как правило — в кафе, где стихи чередовались с вином, вино — со стихами. Мадлена была без ума от стихов Ларцова. Говорила о них взахлеб. Николай молчал, слушая ее. В душе Мадлена считала, что Зубарев еще не дорос до того уровня понимания современной поэзии, до которого она поднялась уже в девятом классе. Есенина Мадлена не понимала и откровенно отзывалась о нем как о «старомодном деревенском поэте»… Однажды она даже пробовала найти те ассоциации и сравнения, которыми пыталась раскрыть значение его поэзии в наши дни. Показывая взглядом на танцующих, она скривила улыбку и сказала Николаю: «Видишь, девки и парни танцуют шейк? Ты только полюбуйся, сколько огня в этом бешеном ритме, в этих нервных изломах движений… Тело подчинено желаниям. Оно выражает их так, как диктует гармония чувств и физиология здорового молодого организма. Но представь себе: оборвалась эта музыка огня, и вместо нее… — Мадлена замолкла и жадно потянула через соломинку коктейль, потом, вскинув высоко голову, неторопливо затянулась сигаретой и, сквозь частокол длинных черных ресниц продолжая любоваться бешеным танцем, подбирала точные и нужные слова, чтобы развить яснее свою мысль захмелевшему Николаю, — ты только представь себе, что вместо шейка оркестр вдруг начнет играть медленное танго «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…». Кстати, под музыку этого банального танго танцевала до войны моя бабушка».
Николай спросил, зачем она отвлеклась от разговоров о поэзии и переметнулась к рассуждениям о танцах новых и старомодных. И Мадлена, словно ожидавшая этого вопроса, глубокомысленно, как будто перед ней сидел не токарь-револьверщик с крупнейшего московского завода, а робкий восьмиклассник из глубокой провинции, ответила: «Ларцов — это ритмы века. А Есенина уже нет… Он умер вместе с тустепом и душераздирающим танго».
Николай смотрел на красивую Мадлену, на нервный излом ее губ, и в нем боролись два чувства: одно раздражало и злило («Чувиха!.. Тебя бы к станку, в красильный цех!..»), другое притягивало к этой девушке, в которой очень рано пробудилась женщина.
В тот вечер они не поссорились. Николай довез Мадлену на такси до дома и обещал позвонить завтра. Звонил три вечера подряд. К телефону подходила (причем подходила не сразу, а после семи-восьми настойчивых звонков) Мадлена и все три раза говорила одно и то же: «Извини, Николай, встретиться сегодня не могу… Занимаюсь с репетитором-французом», и вешала трубку. Вешала ее в тот самый момент, когда Николай хотел сказать что-то очень значительное и важное. Из телефонной будки он выходил как из парной. Потный, униженный и пристыженный… Француз-репетитор… Николай видел его однажды мельком. Не понравились ему его снисходительная и высокомерная улыбка и вялое пожатие выхоленной руки.
Мадлена… Единственная дочь у родителей, которые полмесяца назад уехали на юг. Сама себе хозяйка… Трехкомнатная квартира в кооперативном доме на Ленинградском проспекте. Отец известный московский журналист. Николай его видел однажды по телевизору. На одном из «Голубых огоньков» он вел передачу.
Все эти картины их встреч с Мадленой и обрывки разговоров с ней проплыли в памяти Николая, когда он стоял у окна и смотрел на улицу, где все было так, как будто ничего особенного не случилось, будто никто его не оскорбил в самом чистом и возвышенном.
— Так чем же она тебя обидела, если ты высадил за вечер целую пачку сигарет? — спросил Владимир.
— И нашла же слово: «Чудно́й вы народ, работяги…» — Николай подошел к Владимиру. Он смотрел в глаза ему и ждал, что тот обязательно найдет такие надежные слова, которые выведут его из глупейшего тупика, куда его заманила Мадлена. — А ведь она мне нравилась… Я даже думал…
— А сейчас нравится? После обидных слов?
— Сейчас еще больше. — Помолчав, Николай сел на койку и свесил руки. — Смешно?
Владимир пожал плечами.
— Типично: «Я ее люблю, а она меня нет».
— Так что же делать? Себя считает аристократкой, а меня плебеем!..
— Все очень просто! — пренебрежительно бросил Владимир.
— Подскажи. Не вернуть ее, а хоть посоветуй, как уйти неопозоренным.
Владимир ответил не сразу. Ему хотелось сказать Зубареву такое, чтобы слова его обрушились ушатом ледяной воды на впечатлительную и горячую натуру Николая.
А тот ждал.
— Ну, что ты молчишь?
Владимир сел на койку и, уставившись на Зубарева, ответил резко и даже с какой-то злой раздражительностью:
— Нужно доказать этой чувихе на практике один гениальный тезис о двух гордостях — о гордости плебея и гордости аристократа.
— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать? Мне совсем не смешно.
— Один из величайших мыслителей прошлого века на этот счет изрек пророческие слова. Я бы на твоем месте взял их на вооружение.