Он так ничего и не сказал. Он смотрел на нее, на ее серенькое платье, облегающее ее всю, на то, как она по узенькой тропочке, временами останавливаясь, намереваясь ему что-то сказать, поднималась на «Бруски». И на меловой горе, залитая обильными лучами солнца, она казалась ему совсем близкой и родной. Да, родной. Иного слова он не мог подобрать, чтобы определить свое чувство к ней, и твердил это слово до тех пор, пока она не вышла на обрыв и, став к Кириллу в полуоборот, – точно отгадывая его мысли, крикнула:
– Конечно, не прощай! Не прощай, говорю!
– Вот именно! – подхватил он. – Постой-ка!..
Стешка скрылась в парке. Он снова присел на корму, – стыдясь своей растроганности, подумал:
«Вот вечером… Вот вечером поговорю. Мы уйдем с ней в Гремучий дол, в сосновый бор, разведем там костер, при костре я ей все и расскажу», – и следом за Стешкой поднялся в гору…
…………………………………………………………………
Надо было послать плотников на достройку дома (куда же коммунары будут ставить новые кровати?), надо было закончить постройку скотного двора, а главное – надо было немедленно же стянуть рабочую силу на торфоразработки. Кирилл взял под торф большой аванс – десять тысяч рублей. За эти десять тысяч рублей они должны до осени доставить на завод пятьсот тысяч пудов. Он договорился с Богдановым: торф они будут доставлять по Волге баржами – это удобно и выгодно, а резку отдадут с тысячи. Тысяча плиток – два рубля. Каждый человек может в день выбросить тысячу плиток. Тысяча плиток равняется пятидесяти пудам, стало быть, чтобы приготовить пятьсот тысяч пудов, потребуется десять тысяч рабочих дней, значит на торфянике ежедневно должны работать не меньше трехсот – четырехсот человек. Коммуна на этом деле выручит около ста тысяч рублей. Половину она отдаст рабочим, половину пустит в хозяйство – немедленно на постройку беконного завода, на расширение мельницы и на организацию мастерских.
– За такое дело стоит взяться, – говорил Кирилл Богданову, все еще скрывая от него свою заветную мечту.
Вечером он созвал совет коммуны, актив, поставил ряд вопросов и неожиданно для себя открыл, что он сомкнулся со всеми.
«Может быть, это моя сегодняшняя удача туманит мне башку», – усомнился он и посмотрел на всех (в контору набились и званые и незваные). Остановился на Захаре Катаеве – на его широком, бородатом лице. И ему показалось, что Захар мигнул – валяй, мол.
Затем украдкой кинул взгляд на Стешку, весь запылал и, не отдавая уже себе отчета, волнуясь, проговорил:
– Вот что, ребята… Пора в прятушки не играть… в кошку-мышку…
– Кирилл, очнись, – предупредил Богданов.
– А что там! Вот что, ребята, – заторопился Кирилл, чувствуя, что если сейчас он им не скажет всего, то потеряет их. – Вот что, я ведь хочу… скотный двор – это не для молочного союза… а так – всех крестьянских коров зимой согнать. Вообще в коммуну затянуть – Алай, Широкий Буерак, Никольское, Колояр и…
Захар Катаев, протирая глаза, поднялся с табуретки, а все остальные притаились, замерли, и голос Кирилла от наступившей тишины стал резче, звучнее. Услышав свой собственный голос, Кирилл задержался и подумал – не далеко ли он зашел, не хватил ли чего лишнего, и не пора ли остановиться. Но останавливаться уже было незачем, уже нечего было таить.
И он развил перед ними свой план «широкого наступления, – как назвал он, – на прогнившую деревню». Он напомнил им вначале о том, как при нем умер Фома Гурьянов и как Никита из-за сундука с одежонкой докончил сына. Он говорил им и о том, что деревня уже на пути к коммуне. Он говорил им о том, что придет время, когда культурные потребности будут столь же необходимы, как и хлеб, и поэтому им надо строить свои школы, больницы, театр. Они одни не в силах с этим справиться, да и не имеют права пользоваться «благами», когда в деревне все гниют заживо. Он не прошел и мимо того, что со временем они на торфе поставят электростанцию и все работы переведут на электричество, и тогда человек в коммуне будет работать не больше шести часов в день. Он говорил мягко, убедительно и чувствовал, что теперь они понимают его, теперь им легко понять его. Видя, как у них блестят глаза, как вздрагивают губы у Стешки, думал: «Вот когда они меня принимают хорошо».
– Верно! – подхватил Шлёнка, удивляя всех. – Крути, Кирилл Сенафонтыч. Вот тебе моя рука, – он протянул руку и опешил. – Это… – сказал он и сердито повел глазами. – Что ржете? Заржали, говорю, чего? Ну-у.
И все смолкли.
– Ты в самом деле, что ль, Шлёнка? – спросил Захар. – У тебя ведь не разберешь, где день, где ночь.
– Вот и говорю – всем заявляю… Кирилл Сенафонтыч, будь свидетелем, всем говорю: ежели меня еще кто назовет Шлёнкой – прихлопну.
К его прозвищу все давно привыкли, и никто никогда не думал, что Шлёнку можно еще звать как-то по-другому.
– А как же тебя звать-то, батюшка! – серьезно спросила Анчурка Кудеярова. – А я, дура, иной раз тебя так ласково на конюшне: «Шлёнушка, мол, милай, коров-то нонче как славно накормил».
– А что это я за «Шлёнка»? Чай, шлёнкой-то только овцу зовут. Вот тебя бы назвали собакой иль курой.
В углу среди молодежи давилась смехом Феня, давились смехом и коммунары, хотя уже каждый считал, что Шлёнка имеет право потребовать, чтобы его звали по-другому.
– Я хочу… я хочу сказать, – выскочила Феня. – Тебя как по-настоящему звать?
– Василием мать крестила, – Шлёнка снова перешел на шутливый тон, – Василием, а хвамилия моя всем известна… Титул графский имею, потому желаю сменить свою.
– Брусковым… Брусковым Василием его надо звать, – предложила Феня.
– Во-от, во-от, – согласился Шлёнка и тут же расписался на листе бумаги и пустил лист по рукам. – Запомните, пожалуйста: Шлёнки больше нет, есть Васька Брусков.
В конторе долго дрожали от хохота стекла. Смеялись не только над выходкой Фени, не только над Шлёнкой, но и оттого, что будущее, нарисованное Кириллам, красочное; что завтра все вновь станут на работу; что Кирилл, которого коммунары побаивались, при чьем появлении коммунарки всегда приводили себя в опрятный вид, – приблизился к ним, он с ними. Смеялись они и над сообщением Давыдки: «Скоро будем заселять новый дом, а завтра приходите за кроватями и можете заказать все, что угодно».
Вместе со всеми, обняв Богданова и Шлёнку, смеялся Кирилл. Смеющимся они первый раз видели его, и это еще больше растрогало их.
– Милай, милай! – гудела Анчурка Кудеярова. – Давно хотела сказать тебе, да пугалась все… Дома-то я, бывало, за семерых горб гнула, а сроду куска сахара не видала. А тут приду в столовую, а Лукерья мне сладкого нальет. Ну, отдай ей семишник. Не жалко – заработаю. Вот оно что, Кирилл ты наш Сенафонтыч.
– Хорошо, хорошо, – смеялся Кирилл и думал: «Вот сейчас разбредутся, а мы со Стешкой уйдем в Гремучий дол».
Он видел, как она тянулась к нему. Вначале она сидела в углу на своем постоянном месте в кругу баб, а к концу подошла к столу и уставилась Кириллу в лицо… И Кирилл, рассказывая коммунарам, что будет на «Брусках» через два-три года, знал: глядя на него, Стешка любуется им так же, как он любовался ею, когда она от лодки шла в гору.
– Он у меня, Кирюша-то, – ответила Анчурке Кудеяровой Улька, – ночи не спит, все печется о всех: похудел, измаялся весь.
Кириллу хотя и приятна была эта похвала, но он все-таки посмотрел на Стешку, говоря ей взглядом: «Вот-де с какой дурой живу. Ну, ничего, с тобой-то заживем по-другому: ты-то уж не будешь дрыхнуть, когда у меня все разрывается».
Стешка поняла его. Когда все разбрелись и в конторе остался только Богданов, она подошла к Кириллу и, вся сияющая, глубоко вздохнула:
– Ну?
Он (странно это было) не захотел, чтобы о его чувстве к ней знал Богданов, насупился и ответил так же сухо, как и всегда:
– Что «ну»? «Все идет хорошо», – передай Степану Харитонычу.
Она ушла из конторы. Ушла обиженная, согнутая, прибитая.
Кирилл всю ночь провалялся в постели, не закрывая глаз. Он ругал себя за малодушие, за боязнь и под конец решил, что как только займется день, – он пойдет к ней, расскажет, почему так грубо обошелся с ней. Утром он старательно вымыл лицо, уши, надел даже новую рубашку, хотел прицепить значок члена ЦИКа, но засмеялся, решив, что со значком да в новой рубашке он совсем становится похожим на деревенского жениха.
– Ты к обедне, что ль, наряжаешься? – пошутила Улька, обнимая его. – Куда это ты, красавчик?
– Сегодня из города шефы должны приехать… Шефы, – соврал он. «Фу, зачем это я вру?» – и отстранил Ульку. – Нет, ты меня не целуй: у меня, видно, грипп – голова болит… а он липкий, через слюну передается.
– А я тебя ночью целовала, – забеспокоилась Улька, вытирая губы.
– Не умрешь, – обрезал Кирилл. – Не умрешь, слава богу, крепка дубинушка, – крикнул он и вышел из комнаты.
Из парка он вернулся сутулый. В парке он узнал от Груши, что Стешка еще в ночь уехала в Алай, к Маше Сивашевой, и теперь ему не дождаться, когда Стеша посмотрит на него так же, как там, на дне лодки…