Володька Уваров спросил:
— Не приходил… Этот?
— Нет.
— А что ты будешь делать, когда он придет?
— А я не знаю.
— Ты скажи, что ты и на самом деле ничего не понял.
— Кому сказать?
— Да отцу, кому же? Не понял, и все! Черт их там поймет!
Александр завертел головой:
— Ну, думаешь, моего отца так легко обмануть? Он, брат, не таких, как мы с тобой, видел.
— А я считаю… Ничего… Можно сказать… Я своему так бы и сказал.
— А он поверил бы?
— Поверил — не поверил! Скажите, пожалуйста! Нам по сколько лет? Тринадцать. Ну так что? Мы и не обязаны ничего понимать. Не понимаем, и все!
— Не понимаем, а почему такое… выбрали… самое такое.
— Ну… выбрали… Пушкин как раз… подскочил…
Володька искренне хотел помочь другу. Но Александр почему-то стеснялся сказать Володьке правду. Правда заключалась в том, что Александр не мог обманывать отца. Почему-то не мог, так же не мог, как не мог говорить с ним о «таких вопросах».
Гроза пришла, откуда не ждали: Надька! Отец так и начал: Надя мне рассказала…
Это было так ошеломительно, что даже острота самой темы как-то притупилась. Отец говорил, Александр находился в странном состоянии, кровь в его организме переливалась, как хотела и куда хотела, глаза хлопали в бессмысленном беспорядке, а в голове торчком стало неожиданное и непростительное открытие: Надька! Александр был так придавлен этой новостью, что не заметил даже, как его язык залепетал по собственной инициативе:
— Да она ничего не знает…
Он взял себя в руки и остановил язык. Отец смотрел на него серьезно и спокойно, а впрочем, Александр с трудом разбирал, как смотрит отец. Он видел перед собой только отцовский рукав и две серебряные звездочки на нем. Его глаза безвольно бродили по шитью звездочек, останавливались на поворотах шитья, цеплялись за узелки. В уши проникали слова отца и что-то проделывали с его головой, во всяком случае, там начинался какой-то порядок. Перед ним стали кружиться ясные, разборчивые и почему-то приемлемые мысли, от них исходило что-то теплое, как и отцовского рукава. Александр разобрал, что это мысли отца и что в этих мыслях спасение. Надька вдруг провалилась в сознании. Защемило в гортани, стыдливые волны крови перестали бросаться куда попало, а тепло и дружески согрели щеки, согрели душу. Александр поднял глаза и увидел лицо отца. У отца напряженный мускулистый рот, он смотрел на Александра настойчивым, знающим взглядом.
Александр поднялся со стула и снова сел, но уже не мог оторваться от отцовского лица и не мог остановить слез, — черт с ними, со слезами. Он простонал:
— Папочка! Я теперь понял! Я буду, как ты сказал. И всю жизнь, как ты сказал! Вот увидишь!
— Успокойся, — тихо сказал отец, — сядь. Помни, что сказал: всю жизнь. Имей в виду, я тебе верю, проверять не буду. И верю, что ты мужчина, а не… пустая балаболка.
Отец быстро поднялся со стула, и перед глазами Александра прошли два-три движения его ладного пояса и расстегнутая пустая кобура. Отец ушел. Александр положил голову на руки и замер в полуобморочном, счастливом отдыхе.
— Ну?
— Ну, и сказал.
— А ты что?
— А я? А я ничего…
— А ты, наверное, заплакал и сейчас же: папочка, папочка?
— Причем здесь «заплакал»?
— А что, не заплакал?
— Нет.
Володька смотрел на Александра с ленивым уверенным укором.
— Ты думаешь, отец, так он всегда говорит правильно? По-ихнему, так мы всегда виноваты. А о себе, так они ничего не говорят, а только о нас. Мой тоже, как заведет: ты должен знать, ты должен понимать…
Александр слушал Володьку с тяжелым чувством. Он не мог предать отца, а Володька требовал предательства. Но и за Володькой стояла какая-то несомненная честь, изменить которой тоже было невозможно. Нужен был компромисс, и Александр не мог найти для него приличной формы. Кое в чем должен уступить Володька. И почему ему не уступить? И так зарвались.
— А по-твоему, мой отец все говорил неправильно?
— Неправильно.
— А может быть, и правильно?
— Что ж там правильного?
— Другой, так он иначе бы сказал. Он сказал бы: как ты смеешь! Стыдись, как тебе не стыдно! И все такое.
— Ну?
— Он же так не говорил?
— Ну?
— Тебе хорошо нукать, а если бы ты сам послушал.
— Ну, хорошо, послушал бы… Ну, все равно, говори. Только ты думаешь, что всегда так говорят: «как тебе не стыдно» да «как тебе не стыдно»? Они, брат, тоже умеют прикидываться.
— А чего прикидываться? Он разве прикидывался?
— Ну, конечно, а ты и обрадовался: секреты, секреты, у всех секреты!
— И не так совсем.
— А как?
— Совсем иначе.
— Ну, как?
— Он говорит, ты понимаешь: в жизни есть такое, тайное и секретное. И говорит: все люди знают, и мужчины, и женщины, и ничего в этом нет поганого, а только секретное. Люди знают. Мало ли чего? Знают, значит, а в глаза с этим не лезут. Это, говорит, культура. А вы, говорит, молокососы, узнали, а у вас язык, как у коровы хвост. И еще сказал… такое…
— Ну?
— Он сказал: язык человеку нужен для дела, а вы языком мух отгоняете.
— Так и сказал?
— Так и сказал.
— Это он умно сказал.
— А ты думаешь…
— А только это просто слово такое. А почему Пушкин написал?
— О! Он и про Пушкина говорил. Только я забыл, как он так говорил?
— Совсем забыл?
— Нет, не совсем, а только… тогда было понятно, а вот слова какие… видишь…
— Ну?
— Он говорит: Пушкин великий поэт.
— Подумаешь, новость!
— Да нет… постой, не в том дело, что великий, а в том, что нужно понимать…
— Что же там непонятного?
— Ну да, только не в том дело. Он так и говорит… ага, вспомнил: совершенно верно, совершенно верно, так и сказал: совершенно верно! — Да брось ты, «совершенно верно»! — А он так сказал: совершенно верно, в этих словах сказано об этом самом… вот об этом же… ну, понимаешь…
— Ну, понимаю, а дальше?
— А дальше так: Пушкин сказал стихами… и такими, прямо замечательными стихами, и потом… это…… еще одно такое слово, ага: нежными стихами! Нежными стихами. И говорит: это и есть красота!
— Красота?!
— Да, а вы, говорит, ничего не понимаете в красоте, а все хотите переделать на другое.
— И ничего подобного! А кто хотел переделать?
— Ну, так он так говорит: вам хочется переделать… на разговор, нет, на язык пьяного хулигана. Вам, говорит, не нужно Пушкина, а вам нужно надписи на заборах…
Володька стоял прямо, слушал внимательно и начинал кривить губу. Но глаза опустил, как будто в раздумье.
— И все?
— И все. Он еще про тебя говорил.
— Про меня?
— Угу.
— Интересно.
— Сказать?
— А ты думаешь, для меня важно, как он говорил?
— Для тебя, конечно, не важно.
— Это ты уши распустил.
— Ничего я не распускал.
— Он тебя здорово обставил. А как он про меня сказал?
— Он сказал: твой Володька корчит из себя англичанина, а на самом деле он дикарь.
— Это я?
— Угу.
— И сказать «корчит»?
— Угу.
— И дикарь?
— Угу. Он так сказал: дикарь.
— Здорово. А ты что?
— Я?
— А ты и рад, конечно?
— Ничего я не рад.
— Я, значит, дикарь, а ты будешь, скажите, пожалуйста, культурный человек!
— Он еще сказал: передай своему Володьке, что в социалистическом государстве таких дикарей все равно не будет.
Володька презрительно улыбнулся, первый раз за весь разговор:
— Здорово он тебя обставил. А ты всему и поверил. С тобой теперь опасно дружить. Ты теперь будешь «культурный человек». А твоя сестра все будет рассказывать, ей девчонки, конечно, принесут, ничего в классе сказать нельзя! А ты думаешь, она сама какая? Ты знаешь, какая она сама?
— Какая она сама? Что ты говоришь?
Александр и впрямь не мог понять, в чем дело, какая она сама? Надя была вне подозрений. Александр, правда, еще не забыл первого ошеломляющего впечатления после того, как выяснилось, что Надя его выдала, но почему-то он не мог обижаться на сестру, он просто обижался на себя, как это он выпустил из виду, что сестра все узнает. Теперь он смотрел на Володьку, и было очевидно, что Володька что-то знает.
— Какая она сама?
— О! Ты ничего не знаешь? Она про тебя наговорила, а как сама?
— Скажи.
— Тебе этого нельзя сказать! Ты такой культурный человек!
— Ну, скажи.
Володька задирал голову в гордой холодности, но и какое-то растерянное раздумье не сходило с его полного лица. И в его глазах на месте прежней высокомерной лени теперь перебегала очередь мелких иголочек. Такие иголочки бывают всегда, когда поврежденное самолюбие вступает в борьбу с извечным мальчишеским благородством и любовью к истине.