Страж Закона. До сих пор я знал один ясный и четкий закон военного товарищества. В нем не было ничего сложного, ничего книжного и путаного. Дубов, который тащил меня по полю, до того никаких законов не проходил. Тащил, и все. Хотя и в нем самом сидел осколок, перебивший ключицу. Но сейчас речь шла об иных законах.
* * *
Утром, прощаясь, Абросимов сказал мне:
— Знаешь, я к тебе приеду. В Глухары. Знаешь, вдруг возникнут какие-нибудь трудности, надо будет помочь. Дело для тебя новое, а мы тут обобщим кое-какой опыт по «ястребкам»… Наметим пути, поставим задачи!
— Валяй, — сказал я. — Ты человек вооруженный…
Он принял это всерьез, слишком уж он гордился своим ТТ и кожаной курткой. Лучше бы я обругал Абросимова, чтобы это его желание — навестить меня в далеких Глухарах — завяло на корню. Но я слишком был поглощен своими мыслями.
— Мы будем дружить! — крикнул на прощание Абросимов.
Он стоял на пороге своей хибары в небрежно накинутой на плечи курточке желтой кожи с проплешиной на плече, и воротничок его белой рубахи трепетал на ветру. За ночь мама успела выстирать и отгладить рубашку, чтобы сынок мог достойно выглядеть в райкоме. Наверно, мама-учительница очень гордилась своим правильным и умным сыном.
Кривой старикашка встретился мне на Глухарском шляхе. Он возил в Ожин картошку и теперь возвращался навеселе. Орал он во всю глотку про Галю молодую, и тощее его тело прыгало на пустых грязных лантухах, подстеленных на днище телеги.
— Стой! — заорал он лошади, увидев меня. — Человек на дороге, берем человека!
Единственный глаз его сверкал, как у драчливого петуха. Я не удивился бы, если бы он оказался еще вдобавок одноруким или одноногим. Все мужское население в наших местах крепко отличалось по части дефектов — скрытых или явных. Неувечные были на фронте, а в селах оставались, как говорила Серафима, «одни сторожа» — в ее представлении сторожем мог быть только инвалид.
— За кого воюем? — опросил старикашка, скосив глаз на мой карабин.
— А тебе за кого надо?
— Э!.. — старик погрозил мне черным пальцем. — Мы и так пуганые. Нам все равно. Вшисткоедно!
— Ну, тогда вези и помалкивай. Про Галю дома споешь.
Если бы кто-либо из бандюг захотел проверить, кто это там голосит на дороге, карабин вряд ли выручил бы. А мне не хотелось, чтобы моя новая карьера оборвалась в самом начале. Это было бы неавторитетно, что ли, и повредило бы репутации бывших разведчиков.
Лес, который сжимал с обеих сторон песчаный шлях, словно бы изменился с тех пор, как я побывал в Ожине. Он посуровел, потемнел, хотя день выдался легкий и прозрачный; он приобрел иные свойства, как только у меня завелось удостоверение, подписанное ожинским начальством, а на плече повис карабин. Глауберову посадку — был у нас такой лесничий, немец Глаубер, — где я хотел на обратной дороге набрать опят, мы проехали не останавливаясь. Ну их к дьяволу, эти опята. До Глухарев было еще далеко, а сумерки приближались.
Мы спустились в долину Инши, и сосняк сменился осинником. Он был разноцветным, на каждом листе будто кто-то опробовал новую краску. Плотные, жесткие листья переливались и словно подмаргивали. У нас в Полесье осинник не любят-пустое дерево. Ни на поделки оно не идет, ни на дрова, разве что на спички. «Иудино», как известно, дерево, проклятое. Мне же осинник всегда нравился. Без него наши леса поскучнели бы. Осина — говорливая, даже в тихий день она о чем-то бормочет, играя листьями, с ней весело…
Сейчас я прислушивался к шелесту осиновых листьев настороженно. Даже сквозь повизгиванье колесных втулок и глухие удары копыт был слышен невнятный переговор деревьев, их вкрадчивый шепоток: «шур-шур-шур-шур…» Места пошли болотные, запахло сыростью и мятой. Осенняя паутина летала высоко над головой, поблескивая в неярких солнечных лучах. Телега въехала на полуразвалившуюся гать и, стуча колесами, кренясь, потрескивая, покатилась в сторону реки Инши.
Вот на этой Иншинской, лопнувшей как гнилая нитка, гати связь нашего лесного района с цивилизацией, воплощением которой являлся полусожженный Ожин, обрывалась. Ни один автомобиль не смог бы переправиться через Иншу, потому что подходы к реке были заболочены. Когда-то, до войны, гать поддерживалась и по ней ходили «летучки» — полуторки с газогенераторными колонками по бокам кабины. Шоферы то и дело останавливали машины, кидали загодя заготовленные чурки в эти свои черные колонки, раздували гаснувший огонь и кляли изобретателя, вздумавшего экономить бензин.
С той мирной поры гать не один раз бомбили и ломали гусеницами танков, и в конце концов она стала проезжей только для таких легких драбинок, как у кривого старика.
Но даже и эта драбинка возле Бояркина ключа застряла, и мне пришлось подталкивать ее плечом. Хитрый старикашка тоже делал вид, что толкает. Пришлось постараться. Не станешь же рассказывать каждому встречному, сколько осколков извлекли из твоего живота, а сколько не успели извлечь. Обстоятельства эти сугубо личные.
Наконец колеса, попавшие между полусгнившими бревнами, снова вернулись на настил, и телега попрыгала дальше. Мы преодолели гать и пологим песчаным бережком спустились к самой реке. Инша здесь разливается плесом, и ее обычно переезжают вброд, разве что осеннее или весеннее половодье не даст.
Старикашка пустил лошадь в воду, дал ей напиться и засвистел. Не знаю как где, но у нас в Полесье всегда почему-то свистят, когда хотят, чтобы лошадь напилась и заодно помочилась. И лошади к этому приучены. Кобыла у старикашки не была исключением, она постаралась. По Инше поплыла густая пахучая пена. Так мы отметили переправу: свистом и пеной. Это торжественное событие следовало бы запомнить — я пересекал некую не отмеченную, но очень важную границу. За пределами Инши я больше не мог рассчитывать ни на чью помощь, по крайней мере срочную помощь. Дальше не было ни телефонной связи, ни сколько-нибудь сносных дорог. Глядя на высокий пагорб{4} на том берегу, выделявшийся среди ровного, поросшего верболозом пространства, я подумал, что это и есть самой природой поставленный пограничный столб, обозначающий начало наших необъятных лесов.
Дедок, посвистывая, подождал, когда кобыла справится со всеми своими делами, и дернул вожжи. Мы переехали речку, по которой уже плыли, крутясь, узкие ивовые листья и округлые, как пятаки, желтые листья берез.
Напрягая сухожилия, лошадь вытащила телегу на крутой правый берег Инши. Дальше дорога раздваивалась, более торная шла, огибая песчаный пагорб, налево, к большому селу Мишкольцы. Крутобокий пагорб, проросший поверху чахлыми березками и сосенками, был идеальным местом для НП. Это обстоятельство я отметил машинально, по привычке.
— Ну, мне налево, — сказал дедок. — А вам, вооруженный товарищ, куда?
В голосе его слышалась обида. Мы ехали часа два или три, и за это время он мог бы спеть много славных песен — и про Галю молодую, и про Дорошенка, и про три вербы.
— Слушай, отец! — сказал я, спрыгнув с телеги. — А приходилось тебе встречаться здесь с бандитами? Ну, на этой дороге?
Жаль мне было отпускать этого бывалого, тертого старичка, не узнав ничего.
— С бандитами? — Глаз его косо и настороженно скользнул по моему карабину. — Не… Вооруженные люди попадались, случалось. Вот вроде вас.
— А где попадались? В каком месте?
— Да разве ж я упомню? Память стариковская… Вот вы с воза соскочили, я вас и забыл.
И он тронул в сторону Мишкольцев. Через минуту до меня донеслось: «Ой ты, Галя, Галя молодая, чому ты не вмерла, як була малая!»
И тут я впервые понял: мои отношения с полещанами будут теперь складываться сложно, ох как сложно! До вчерашнего дня я был их земляком, внуком известной ругательницы бабки Серафимы, приехавшим на побывку после ранения. Я был вправе рассчитывать на симпатию и откровенность. От меня никто ничего не скрывал. Никто не находился от меня в зависимости, и сам я не зависел ни от кого. Со мной говорили в открытую, не хитря.
Вскоре песня про Галю стихла вдали. Я постоял, прислушиваясь: не едет ли кто со стороны Ожина. Но было тихо, и я, взвалив сидор на плечо, поковылял по усыпанной хвоей обочине. От Инши до Глухарев было километров восемнадцать. Впереди вставал вековой сосновый бор. Я оглянулся. Прощай, Инша, прощай, Ожин. Прощай, песчаный холм, господствующая высотка на никем не отмеченной границе.
Не знаю, случайно ли это произошло или в том было какое-то предзнаменование, но остановился я на передых в Шарой роще, километрах в пяти от Глухаров. Идти дальше уже не было сил. Не думая больше о бандюгах, я бросил на землю карабин, сидор и улегся рядом. Дело в том, что я не могу долго идти пешком — кишки начинают ныть. И так противно ноют, как будто в глубине тела тяжелые окованные жернова жуют новину. И с каждым шагом они все тяжелеют и тяжелеют.