Они предпочитали ходить пешком, на лыжах ходили только после метели – школа находилась посреди поселка, и идти на лыжах по шумной, почти городской улице было нелепо, равно как и тащить лыжи на плечах. Когда была особенно плохая погода, они вообще не ходили в школу – ничего! Можно было бы, конечно, устроиться жить там, в поселке имени Чапаева, но это было очень неудобно – и с жильем и с карточками, – как ни ряди, дома лучше. Как-то обнаружился один случай сыпного тифа у них в поселке, был объявлен карантин, и они жили в школе несколько дней, это было на редкость скверно.
В единственном их десятом классе было шестеро ребят, остальные девчонки.
Военкомат был набит битком, негде было не только присесть – не к чему было прислониться. Они ждали с Пашкой с самого утра, измученные, голодные, а очередь все не подходила. Было жарко – раздевалки не было, маленький дощатый райвоенкомат не был приспособлен к таким наплывам – ведь собирались ребята со всего района. И никто не задавал другому одного из главных вопросов, звучащего в эшелонах, госпиталях, пересыльных пунктах:.
– Ты с какого года?
Шел призыв. Все были одного года рождения.
Но как они отличались друг от друга! Одни плечистые, рослые, другие плюгавые, слабенькие, одни хохочущие, другие грустные, одни испуганные, другие отважные. И все-таки все они были похожи друг на друга.
Это было одно поколение.
Посреди зала стоял табурет, на него садились один за другим, по очереди. Толстая нарумяненная парикмахерша в белом халате мигом снимала машинкой густые, почти мальчишеские волосы. Неостригшихся не пропускали на медкомиссию.
Одни ребята опускались на табурет печально, пригорюнившись, другие с лихостью, махнув рукой – «эх, пропадай, моя головушка!»
Это была не просто стрижка в гигиенических целях – в этом было нечто символическое, бесповоротное.
И время от времени, довольно часто, уборщица сметала в общий огромный ком эти волосы – мягкие и жесткие, кудрявые и прямые, русые, черные, рыжие.
– Куда только их денут? – полюбопытствовал кто-то.
– Сапоги валять будут! – ответила парикмахерша лениво.
Все засмеялись.
Давно уже опустили маскировочные шторы и зажгли свет, военкомат заметно опустел, и парикмахерша, решительно сунув в чемоданчик машинку, заявила:
– Все! Больше не могу! Говорили, что меньше будет. Мне завтра с утра на работу…
Теперь стали пускать на комиссию прямо так, с шевелюрой. Алеша с Пашкой переглянулись, и Пашка подмигнул. Не то чтобы это их очень утешило, но все-таки приятно.
Наконец одними из последних вызвали и их. Алеша неуверенно разделся в углу и, ежась, мучительно стыдясь своей наготы и худобы и завидуя плотному Пашке, прикрывшись, подошел сначала к главному столу, а потом пошел вдоль длинной стены, и его по ходу взвешивали, измеряли рост, проверяли слух и зрение. Впереди него через все эти процедуры проходил Пашка, сзади еще какой-то парень – четко, размеренно.
Обойдя таким образом, вдоль стен, всю громадную комнату, Алеша опять оказался в том углу, где лежала его одежда. Он с облегчением оделся, получил опять свою повестку с пометкой, что был на комиссии, и услышал:
– Ждите распоряжения!
Они вышли с Пашкой на улицу. Ясно светила луна, было морозно. Они закурили (они только недавно стали курить открыто, не таясь, при матерях) и пошли к шоссе в надежде встретить попутную машину. Им еще нужно было добираться домой.
На другой день пошли в школу, но не к началу занятий, а часам к одиннадцати, книжки-тетрадки оставили дома. Шли не торопясь, мимо стандартных двухэтажных строений, потом спустились к реке и пошли по улице, которая называлась Поселок индивидуальных домов, вышли к реке и знакомой, петляющей между старыми березами тропинкой – в поле. Мела поземка, тропинку занесло, но она еще слабо угадывалась под снегом. Сначала впереди шел Пашка, затем на его место вышел Алеша, так шли они, меняясь, по очереди пробивая тропинку в снегу.
Директора не оказалось, он был на уроке. Они стали ждать. Директор Виктор Иванович был хороший, молодой. В финскую войну он был тяжело ранен, и теперь его в армию не брали. Когда в поселке был карантин и они жили в школе, он часто заходил к ним вечером, угощал папиросами – за разговором, как равный равных.
Он вошел, постучал белыми бурками, спросил:
– Почему не на занятиях? Что случилось? Они протянули ему повестки.
– Вот, Виктор Иванович.:.
– Угу…
Он взял повестки, пробежал взглядом, повертел в руках, вернул.
– На завод хотите?
Остальные их одноклассники (их было-то всего четверо) жили здесь, в поселке имени Чапаева, и не только учились, но и работали на заводе по четыре часа в день. И у них была броня.
– На завод хотите?
Они замялись, переглянулись смущенно.
– Сейчас я вам записку напишу.
Они знали, что и тех ребят устроил на завод Виктор Иванович, что заместитель директора завода его старый Друг.
Виктор Иванович кончил писать, протянул записку, Пашка ее взял.
– Идите в контору, все будет в порядке. Ну конечно, перебраться нужно будет сюда, на хождения времени не останется.
– Спасибо.
Заводоуправление (в просторечье его называли конторой) помещалось перед заводом, на площади, вход туда был свободный. Это было оживленное место: подъезжали машины, входили и выходили люди, среди них и военные.
Алеша и Пашка замедлили шаги, остановились у входа, посмотрели друг на друга.
Они выросли рядом, каждый из них помнил другого почти с того же времени, с какого помнил себя, вместе они играли, вместе учились. Они понимали друг друга., – Ну? – спросил Пашка неуверенно.
– Может, не пойдем?
– Давай!
Они повернули и пошли обратно, сперва очень медленно, потом нормальным, ровным шагом. И странное дело, они испытывали чувство, похожее на чувство облегчения, – решение было принято.
Они прошли мимо школы, не заходя туда, ничего не говоря о Викторе Ивановиче, миновали поселок, вышли в поле. Следы их уже затянуло снегом, и приходилось снова по очереди пробивать тропинку. Когда прошли половину, Пашка вспомнил:
– Давай записку посмотрим!
Они развернули и с любопытством прочли записку, которая могла так много значить в их жизни и которая теперь ничего не значила.
На миг Алеша почувствовал благодарность к Виктору Ивановичу, но сразу словно забыл о нем.
– Ну что, на память записку эту оставить? – спросил Пашка.
– Может, порвем?
– Давай!
Дома Алешу ожидало письмо отца – маленький помятый треугольник. Отец сообщал, что жив-здоров, что бьет немецко-фашистских гадов, и интересовался школьными успехами сына.
Через десять дней пришли повестки – с «вещами».
«…явиться в райвоенкомат к 10 часам утра, имея при себе смену белья и продукты питания на трое суток… »
А до этого они с Пашкой бездельничали, ходили в клуб по вечерам – в кино, на танцы, – и все.
Мать продала кофту, купила большую буханку хлеба, брус шпика, немного сахару. Зато было только начало месяца, и Алешина «ученическая» карточка оставалась почти на месяц для матери и бабушки, и он испытывал такое чувство, будто побеспокоился об остающихся женщинах.
За день до отъезда устроили нечто вроде проводов у девчонок, в Поселке индивидуальных домов. Сложились деньгами и талонами, а кое-что поставили сами девчонки.
Здесь были девчата, с которыми они когда-то учились и которые потом бросили учиться и пошли работать, и ребята, с которыми они учились, – теперь они тоже шли в армию, и другие, моложе, и совсем незнакомые.
На столе горели две керосиновые лампы – электричества здесь совсем не было, – в углу на тумбочке стоял патефон.
Алеша выпил (пили разбавленный, подкрашенный ягодой спирт) и увидел Ляльку, с которой они учились раньше, она ему давно нравилась, но он ей об этом никогда не говорил – как-то это было ни к чему. Он решил было сказать ей об этом сейчас, благо установилась какая-то удивительная, откровенная атмосфера, но раздумал.
В полумраке комнаты плакали девчонки, целовали ребят, не стесняясь окружающих. Звучал патефон, некоторые танцевали, натыкаясь друг на друга, и их тени, колыхаясь, двигались по стенам.
Алеша встал, нетвердо пошел к выходу. В сенях Пашка целовал какую-то девчонку (в темноте Алеша не разобрал кого, не все ли равно!), прижимая ее к стене. Алеша вышел на крыльцо, постоял, как был, без шапки. Доски крыльца и снежок на них приятно поскрипывали под его ногами. Он замерз, вернулся в дом, налил себе полстакана, выпил. Рядом с ним села Антонина – раньше он ее видел всего несколько раз, – здоровая девка его роста, даже повыше, положила ему голову на плечо.
– Чего ж ты один, бедненький? Мне тоже налей! Он встал, налил ей водки, она выпила, запила чем-то и сказала, почти не понижая голоса:
– Ох, кудрявенький, приходи ко мне. Знаешь, где живу? А то убьют, про баб ничего не узнаешь.
Она засмеялась и стала прикуривать над ламповым стеклом.