— Признайтесь, Наденька, страшновато было?
— А вам?
— Чего бояться? — попытался я пошутить. — Упадет зажигалка, я ее сброшу на мостовую. А ударит фугас — и не заметишь, как отправишься в бессрочный отпуск.
— Нет, вы так не говорите, Антон, — с убеждением сказала Наденька. — Я не хочу умирать. Я и дежурю потому, что сидеть в подвале очень противно: еще завалит. А на крыше я сама стану тушить огонь, да и вообще просторнее.
Облачко в ясном голубеющем небе, дальняя труба завода, глянцевитая верхушка чахлой липы мягко зазолотились: где-то за домами взошло солнце. По-утреннему тихий и чистый переулок с пробивающейся сквозь камни травой еще лежал в глубокой росистой тени. У меня на языке вертелся вопрос, почему на прошлой неделе Надя и Ксения не пришли на восьмичасовой поезд. Словно догадавшись о моих мыслях, Наденька с живостью заговорила:
— А знаете, Антон, ведь в тот день, когда мы условились ехать в Москву… помните? Мы уже было собрались на поезд, ко мне пришла Ксения, но заболела бабушка, и я ее не захотела оставлять одну. Вы тогда приходили? Наверное, обиделись на нас, правда?
— О, стоит ли вспоминать о таких пустяках!
— Нет, право, нам так было досадно! Ксения даже хотела бежать на станцию предупредить вас.
Значит, они обо мне помнили? Я был вознагражден за сомнения того утра. А Ксения хотела прибежать? Она очень милая, внимательная девушка. Но почему-то я тут же забыл о ней в разговоре с Наденькой. В это утро я уже не стеснялся рассматривать ее. Наденька была среднего роста, полнее своей подруги. Даже сейчас, после бессонной ночи, с повязкой через глаз, она выглядела привлекательной. Сколько свежести было в ее чуть побледневшем лице с маленьким, почти прямым носом, с легкими следами веснушек! Полуоткрытый рот с чуть толстыми губами выражал столько добродушия, а ясный глаз под тонкой золотистой бровью с пушистыми ресницами смотрел с такой наивной важностью, живым интересом ко всему окружающему, что невольно хотелось с ней о чем-нибудь поболтать и на сердце становилось легко и приятно.
Между тем из всех бомбоубежищ и подвалов потянулись москвичи: кто с пледом, кто с подушкой, кто с чемоданчиком. Лица у них были желтые, невыспавшиеся, а уже наступала пора отправляться на заводы, в учреждения, в очереди за продуктами.
— Вон идет и мой папа с мачехой, — сказала Наденька. — Мы сегодня все, кроме бабушки, ночевали в Москве.
Они были далеко, я рассмотрел только, что мужчина очень плотный, в гольфах и темно-зеленой шляпе, дама же весьма моложавая, в черном труакаре, с лопоухой, кривоногой таксой на цепочке. Я сильно щурился и боялся, что Наденька это заметит: проклятая близорукость, из-за нее я имел белый билет и совсем не призывался в армию. Ведь я уже мог быть где-нибудь под Смоленском или под Ригой и драться с немцами.
— Кто ваш папа? — спросил я.
— Художник. Ольшанов. Слышали?
Мне показалось неловким сказать, что я совсем не слышал этой фамилии.
— Как же, как же! А замуж вы тоже выйдете за какого-нибудь художника или музыканта?
Обычно при этом вопросе девушки начинают жеманно хихикать и отвечают, что они совсем не собираются замуж. Наденька тряхнула волосами, просто сказала:
— Не знаю. Кто понравится.
Мы еще минут пятнадцать постояли у ворот. Затем Наденька объявила, что ей пора домой завтракать: папе скоро уходить в Большой театр, где он работает декоратором.
— Сегодня мы не приедем на дачу, — сказала она. — Мне надо сходить в амбулаторию с ячменем. В среду будем возвращаться вечером, в 7.25, А вы?
— Этим же самым.
Обыкновенно я возвращался на час раньше, но тут, конечно, готов был ждать хоть до ночи.
— Так не забудьте: четвертый вагон от конца, — сказала Наденька, подавая мне руку.
В поезде мы условились сходить в лес по грибы, и в ближайшее воскресенье втроем отправились к линии железной дороги. Нас окружила негустая чаща. Среди мохнатых елей, уже начавших желтеть берез и еще зеленых дубов с только что созревшими желудями иногда показывалась чья-нибудь дача, крашеный забор. На вытоптанных полянах вместо грибов часто попадались ржавые консервные банки, желтые покоробленные обрывки газет с ползающими по ним любопытными муравьями. Кончался август; лес казался запустевшим, на красном бересклете блестела паутинка. За деревьями, пронзительно сверля гудком окрестность, проносился дачный поезд, вдали затихал грохот колес, и вновь опускалась неустойчивая тишина: лишь коротенько запоет в листве пеночка-теньковка да из хвойной гущины вдруг вылетит белка, еще по-летнему рыжая, похожая на огромную еловую шишку, и тут же исчезнет. Небо покрывали спокойные кучевые облака; трава и к полудню хранила обильную росу.
В лучшем грибном месте собирать было нельзя, оттуда выглядывала палатка защитного цвета, тупое рыло зенитной пушки. Поэтому втроем — разбиваться нам не хотелось — мы еле набрали на сковородку и то сыроежек да валуев.
Неожиданно подруги уселись на пень дуба и объявили, что устали. Я был рад пригласить их к себе:
— У меня есть постное масло. Пойдемте жарить грибы…
Дома я поспешил открыть окно, включил электрическую плитку, сбегал по воду. Студентки весело принялись чистить грибы, картошку, хозяйничать. Они подвергли любопытному осмотру всю мою обстановку: продавленный диван, вытертого «персидского» тигра на ковре и обменялись молчаливыми улыбками по поводу моей двухспальной кровати.
Письменный стол служит мне и обеденным, потому что другого в комнате нет; в одной его тумбочке свалены книги, в другой стоит посуда. Иногда я ошибаюсь и сую тарелки не в тот ящик.
Сейчас я не мог найти свою вторую вилку.
— Куда я ее задевал? — бормотал я, обшаривая подоконник, этажерку.
Девушки начали мне помогать. Ксения из деликатности избегала к чему-нибудь притрагиваться и только делала вид, будто ищет; зато Наденька деятельно заглянула в книжный ящик стола, но вилки и там не оказалось. Вместо нее на чеховском однотомнике лежал мой целлулоидовый футляр с очками, которые я забыл спрятать.
— Это ваши? — спросила она, деловито раскрывая футляр.
Я готов был провалиться сквозь пол.
— Мои.
— Вы что, Антон, плохо видите? А отчего же вы не носите свои очки? А ну, наденьте!
Этого еще недоставало! Я надел очки.
Наденька с видом ценителя в картинной галерее осмотрела меня, с решительным видом заявила:
— Вам идут очки. А ну-ка, дайте я померю.
Она долго и неумело цепляла дужки за уши и с важностью посмотрела на меня, ожидая, что я скажу. Наденька была хорошенькая, и ей все шло.
— Где зеркало? — тут же потребовала Наденька. Она долго рассматривала себя и хохотала. Потом отдала очки мне:
— Вам, Антон, надо их обязательно носить, раз вы близорукий. У меня отлегло от сердца: а я-то мучился! Милые, славные девушки, как у вас все просто!
Грибы у нас, конечно, подгорели, картошка оказалась сырой, второй вилки мы так и не нашли и ели одной, по очереди, пайкового хлеба не хватило, но обед вышел очень веселый. Мы распили бутылку «шато-икема». Девушки раскраснелись и без умолку хохотали, как умеют хохотать только девушки — ни над чем и в то же время над всяким пустяком. Теперь они уже сами задавали мне вопросы: откуда я родом, где служу, интересно ли быть инженером-плановиком?
Тут я имел полную возможность сравнить подруг. Обе они, разумеется, были симпатичными существами, но все же я понимал, что меня больше тянет именно к Наденьке Ольшановой. В ней столько было жизни, привлекательной непосредственности, свежести, что одно ее присутствие меняло меня всего.
Разговор у нас перешел на войну.
— Когда же наши остановят немцев? — с горечью вырвалось у Ксении. — Они вот уже два месяца наступают и наступают.
— Скоро, — быстро вставила Наденька. — Скоро наши перестанут отступать.
— Почему? — повернулась к ней Ксения.
— А ведь уже Москва. Куда же еще?
Это было сказано так просто, с такой наивной уверенностью, словно за Москвой конец света и отступать действительно больше было некуда.
Совсем было поздно, когда я пошел провожать девушек. Светила полная зеркальная луна, шоссе резко белело, от берез ложились густые черные тени; ни одного огонька не виднелось по затемненным окнам. Мы дошли до мостика через Сетунь, когда далеко за лесом словно вспыхнула зарница и глухо громыхнули зенитные орудия: немецкие самолеты летели бомбить Москву. К нам они всегда приближались в половине десятого вечера.
— Ну мы побежим, — сказала Ксения. — А то дома будут беспокоиться.
Несколько дней после этого воскресенья я перебирал в памяти все слова, сказанные моими недавними гостьями, и, главное, Наденькой, ее взгляды, интонацию голоса. Я старался беспристрастно определить ее отношение ко мне, но вспоминал лишь те слова и взгляды, в которых мне чудилось внимание, даже нежность. Себе я еще боялся признаться, что Наденька мне очень и очень дорога. Увы, я не пользовался успехом у женщин, а тут передо мной была всего двадцатилетняя девушка, и я боялся тешить себя напрасной надеждой: слишком тяжело было бы переживать разочарование.