— Тем более! — воскликнул Колчак. — Тем более, Василий Георгиевич, вы не имеете права в такие минуты оставлять войска. Подумайте хорошенько.
— Все уже продумано. Решение мое твердо.
— Ну что ж… — Колчак проводил его до двери, особенно и не пытаясь уговаривать. — И куда же вы теперь, генерал?
Болдырев еще раз окинул взглядом кабинет верховного правителя, довольно тесный и неуютный, с письменным столом, парой кресел и дюжиной стульев вдоль стен; узкая солдатская кровать, стоявшая в углу, казалась тут неуместной: должно быть, адмирал с некоторых пор опасался ночевать дома, в своей квартире… «Флагманская каюта, — усмехнулся про себя Болдырев, вспомнив отпущенную кем-то колкость в адрес новоявленного правителя. — Уметь управлять кораблем — это еще не значит уметь управлять Россией. Господи, чем же все это кончится?»
Болдырев прямо и твердо посмотрел на адмирала и несколько запоздало ответил:
— Поеду пока во Владивосток. А позже, наверное, в Шанхай.
— Зачем вам Шанхай? Мне думается, в Японии вам будет лучше.
— Благодарю, я подумаю. Колчак протянул ему руку:
— И не держите на меня зла, Василий Георгиевич. Мы люди военные, и у нас единственный вексель за душой — наша любовь к Отечеству.
— Простите, адмирал, но сегодня вы подписали чужой вексель, — сухо сказал Болдырев. — К тому же, как мне кажется, фальшивый. Честь имею!
Они расстались холодно-вежливо. И навсегда.
***
Колчак долго не мог успокоиться после встречи с бывшим главнокомандующим. Слова Болдырева о чужом векселе не выходили из головы. «Он считает меня выскочкой, самозванцем, — думал оскорбленный адмирал. — Но разве не интересами России руководствовался я, принимая на себя этот тяжкий крест?»
И через несколько дней, когда верховный правитель встретился с «общественностью» города и представителями прессы и выступил перед ними со своей программной речью, в голосе его все еще звучала обида, вызванная недавним разговором с генералом Болдыревым:
— Меня называют диктатором. Пусть так. Я не боюсь этого слова. Ибо знаю: диктаторство с древнейших времен было учреждением республиканским, — глядя поверх голов сидевших перед ним в небольшом зале газетчиков, говорил адмирал. Он с презрением относился к этим продажным писакам, но в то же время понимал, что обойтись без них невозможно: завтра же его слова и мысли, благодаря им, станут достоянием широких масс, а это важнее всех сиюминутных симпатий и антипатий. И он продолжал говорить, чеканя каждое слово и глядя куда-то в пространство: — Как сенат Древнего Рима в тяжкие для государства минуты назначал диктатора, так и Совет Министров российского государства в тягчайшую из тяжких минут назначил меня верховным правителем. И я буду принимать все меры, которыми располагаю в силу своих чрезвычайных полномочий, для борьбы с насилием и произволом, буду стремиться к скорейшему возрождению Родины, так дерзко и грубо попранной большевиками. Конечно, я был бы безумцем, возмечтав выполнить всю эту работу единолично, — смягчил он излишнюю резкость своей речи. — Нет, вся эта многотрудная работа будет выполнена в полном единении с Советом Министров, и я глубоко убежден, что наши намерения будут встречены доверием и поддержкой народа. В этом убеждают меня, — добавил, повеселев, — сотни приветственных телеграмм, которые приходят на мое имя со всех концов страны…
Адмирал говорил правду: телеграммы действительно шли отовсюду: от съезда золотопромышленников Приамурья, делегаты которого видели в лице адмирала «единственно способную силу спасти и возродить Россию», от торгово-промышленного и биржевого комитетов Сибири, от военно-промышленного комитета, наконец, от группы раненых и контуженных офицеров ударного батальона и других, как сообщали газеты, «здоровых патриотических кругов русского общества…»
Наутро отчет о встрече верховного правителя с журналистами появился в газетах, подробно излагалось выступление адмирала. Впрочем, нового ничего адмирал не сказал. Авксентьев тоже ведь ратовал за создание боеспособной армии, призывал к единению в борьбе с большевизмом.
Однако все необходимые формальности и даже некая видимость законности были соблюдены: полковник Волков и войсковые старшины Красильников и Катанаев, осуществившие непосредственно арест главы Директории, были обвинены в «посягательстве на свободу членов правительства» и преданы суду, который вскоре состоялся и закончился оправдательным приговором — дескать, поступок вышепоименованных офицеров объясняется мотивами патриотическими, горячей любовью к Родине, ради спасения которой они и совершили этот акт…
Через три дня после суда полковнику Волкову было присвоено звание генерал-майора, и он отправился в Иркутск командовать округом.
***
Колчаку донесли из Иркутска: компания подгулявших офицеров в ресторане «Модерн» распевала «Боже, царя храни…»
Адмирал хмуро сказал:
— А что же им исполнять, если Россия не имеет собственного гимна? — И попрекнул Вологодского: — Вам бы, Петр Васильевич, следовало об этом подумать.
В тот же день Совет Министров постановил: «В тех случаях, в коих подобает исполнение российского национального гимна, исполнять в качестве такового старинный русский гимн Бортнянского «Коль славен наш господь в Сионе…»
Но то еще полбеды, что пьяные офицеры куражатся и распевают в общественных местах все, что им в голову взбредет — бог с ними! Другое беспокоит адмирала: трезвое и упорное неповиновение казачьего полковника Семенова, возомнившего себя хозяином Забайкалья. Дошло до того, что он публично заявил: признаю лишь одного диктатора — Бога, наместником которого в Забайкалье являюсь я, атаман Семенов… Союзники тоже обеспокоены конфликтом между двумя «патриотами России». И настоятельно советуют адмиралу — быть выше мелкого самолюбия, проявить максимум усилий и благоразумия для примирения с атаманом. Колчак перебрал все возможные и невозможные варианты — и заявил, что путей к примирению не видит.
— Так что же, воевать с Семеновым? — обескуражен но спросил Вологодский. Адмирал поморщился:
— Воевать я с ним не собираюсь. Но порядок водворить в Забайкалье и самого атамана призвать к порядку нужно.
— Каким же образом?
— Законным. Или, вы полагаете, на Семенова никакие законы не распространяются?
— Боюсь, что Семенов слишком далеко ушел от законов.
— Вот мы его и приблизим, — сухо и твердо сказал Колчак. И как о чем-то уже решенном: — Пусть комиссия этим займется.
— Какая комиссия?
— Чрезвычайная… по расследованию действий полковника Семенова и подчиненных ему лиц.
— Разве такая комиссии есть?
— Пока нет. Но я надеюсь, Совет Министров не станет возражать против таких санкций по отношению к Семенову?
И вскоре комиссия была создана. Дело оставалось за малым — утвердить председателя. Поначалу хотели поручить это дело кому-либо из министров, но в последний момент передумали: вряд ли министерский уровень окажется для Семенова, который и верховного правителя не признает, авторитетным. Но кто же в таком случае мог возглавить комиссию, чтобы разговаривать с Семеновым на равных? По меньшей мере. Долго думали. Наконец, кто-то вспомнил о старом казачьем генерале Катанаеве. Правда, генералу уже за семьдесят, и он давненько отошел от службы, нигде не показывается и занимается, главным образом, историческими науками… Колчак, все это выслушав, сказал:
— Историю будем изучать потом. А сейчас давайте делать историю. Пригласите генерала. Скажите, что я лично просил.
Колчак не был близко знаком с Катанаевым, но слышал о нем немало добрых и лестных отзывов. Популярность генерала среди казаков была давней и безоговорочной. Так что лучшего председателя комиссии и желать не надо! Теперь одно беспокоило: здоров ли генерал и, главное, захочет ли он взять на себя столь хлопотную и нелегкую миссию?
В тот же день разыскали генерал-лейтенанта Катанаева и передали ему просьбу верховного правителя. Особой радости генерал не выказал:
— Когда приказано явиться?
Ему пояснили: адмирал не приказывал, а просил. Если сочтете возможным, лучше не откладывать дела в долгий ящик, а завтра в десять утра и явиться. Но сначала следует зайти к министру юстиции Старынкевичу и получить у него необходимые инструкции.
Генерал был человек пунктуальный и в тот же день посетил министра. А наутро, к десяти часам, как было условлено, отправился к Колчаку. Особняк верховного правителя стоял на берегу Иртыша — и вид отсюда открывался превосходный. Река уже замерзла, покрыта была заснеженным льдом, санные дороги слева и справа тянулись от одного берега к другому, и там, куда они уходили, ровно и широко расстилалась белая, дымившаяся поземкой равнина…