И Ундине Карловне говорила: «Всем хороша ваша дача, и обед сносный, жалко только одно, что вы — немка… Не люблю немцев… Вот немецкое пиво люблю, а самих немцев нет… Не лежит к ним душа».
Наталья Львовна в шестнадцать лет была скромной по виду институткой; в восемнадцать, обманув отца, будто едет к подруге в соседний город, ушла с богомолками по длинным-длинным полевым дорогам — с палочкой, с синенькой ленточкой в косе, в ситцевом платочке, в лаптях и совершенно без денег. В дороге с ней случилось что-то скверное, о чем она не говорила, но, кое-как через месяц добравшись домой, долго болела. В девятнадцать лет поступила учительницей в глухое село, а в двадцать — артисткой на выхода в захудалую труппу, с которой четыре года бродила по провинции, — наконец теперь никуда уже не рвалась; смуглая, большеглазая, строгая на вид, в черном, очень простом, — точно в трауре, гуляла одна, часами глядела на море (от моря, если глядеть на него долго, голубеет, смягчаясь, душа).
У Алимовой, державшей лошадь, поселился архитектор Алексей Иваныч Дивеев, которого город пригласил наблюдать за устройством берегового шоссе. Грунт берега был тут слабый, шиферный, и каждый год наползали срезанные берега на дорогу, а во время сильных прибоев защитную стенку, кое-как сложенную, растаскивали волны. Долго собирались устроить все основательно, — наконец собрались; Алексей же Иваныч приехал сюда совсем не за тем, чтобы строить береговую дорогу, — это ему почти навязал городской староста, с которым он познакомился через день — через два после того, как приехал. Знакомился со всеми кругом он стремительно, точно имел со всеми сродство, — чуть глянул, нажал в себе нужную кнопку и готово — соединился.
Это был человек лет тридцати пяти, хорошего роста, длинноголовый; прятал светлые глаза в бурых мешках, рыжеватую бороду подстригал остроконечно, носил фуражку с кокардой и значком, говорил высоким голосом, всегда возбужденно, всегда о себе; с двух рюмок водки переходил со всеми на «ты»; ходил быстрым и мелким шагом, а мысли у него были беспорядочно бегучие, тонкие, кружные, со внезапными остановками и неожиданными скачками, точно лопоухий ненатасканный лягаш на первой охоте.
Каждый человек более или менее плотно сидит в сундуке своего прошлого, сундуке сложном, со множеством ходов и выходов, дверок и дверей, и вынуть его из этого вместилища — иногда большой, иногда невозможный труд. Но все двери и дверки свои с первого слова первому встречному легко и просто отворял Алексей Иваныч. Только поселился здесь, а через день все уже знали, где он родился, учился, служил, с кем он поссорился, с какого места ушел и куда, чего потом он не мог вынести на этом новом месте и на какую еще должность поступил и куда именно… Так узнали и о том, что год назад ему изменила жена, а недавно умерла родами, и через два месяца «взяла к себе» старшего сына. Митю, а прижитого с любовником оставила ему, и что где-то на Волыни сестра ее «закладывает теперь последние юбки, чтобы выкормить маленького Дивеева, который даже совсем и не Дивеев, а Лепетюк…»
Так как городок жил (и то чужой жизнью приезжих) только летом, а на зиму замирал, — закрывалась большая половина лавок, отсылалась половина почтовых чиновников, уезжали кавказцы и персы с шелком и чадрами, итальянцы с кораллами и поддельным жемчугом и прочие, оставались только туземцы, которые всегда были сонные, то, понятно, все обернулось в сторону Алексея Иваныча с его береговой дорогой, спешащей походкой, высоким голосом и покойницей-женой, которая ему изменила. И так как каждому, с кем говорил о жене Алексей Иваныч, он показывал и ее карточку, то все и запомнили невольно ее, как будто тоже знали эту красивую женщину с голой шеей, с полуоткрытыми, что-то приготовившимися сказать губами и напряженным, останавливающим взглядом, как у людей, которые вот сейчас что-то непременно скажут, а если не захотите их слушать, отвернетесь, пойдете, — все равно крикнут вам вслед.
Глава третья
Наталья Львовна
С полковником познакомился Алексей Иваныч на Перевале, в том месте, с которого открывался вид на городок и дальние горы. Полковник стоял и смотрел вниз на причудливую дорогу, Алексей Иваныч подымался по этой дороге вверх из города, а Нелли на него залаяла хрипуче, как лают все жирные собачонки.
— Вот я тебе! — погрозил ей Алексей Иваныч пальцем.
— Нелюся, отстань! Нехорошо, собачка! — выговорил ей полковник.
— Она не кусается?
— Ну, зачем мы будем кусаться: мы — собачка воспитанная… — ответил полковник.
Так и познакомились, и полковник еще рассказал о своей собачке, что она и спать не ляжет спокойно, — все будет урчать и тянуть его за брюки, если вечером не сходят они сюда, на это именно место, и не посмотрят вдоволь на городок и дальние горы. Алексей Иваныч тоже рассказал что-то к случаю, а минут через двадцать уже сидел в гостях у Добычиных за чаем и говорил:
— Хотелось бы здесь поохотиться… Зайцы здесь есть, — сколько раз сам своими глазами видел, — а вот куниц бы! Здесь должны быть куницы, — непременно, потому что дубовый лес, дупла — они такие места любят. Непременно надо сходить…
За столом сидела и старуха, поставив прямо против глаз Алексея Иваныча свое тяжелое деревянно-идольское лицо; суетился все полковник, подставляя привычно сухари, варенье, пастилу.
Наталья Львовна посидела немного, скучая, и ушла в свою комнату писать письма.
Услышав об охоте, зайцах, куницах, полковник так умилился, что даже на месте подпрыгнул и весь засиял.
— Вы — охотник? Вот как мило: охотник!.. Ах, охота, охота! Ах, охота!
— Да ведь я и сюда с охоты, — весь август, помилуйте, у племянника в Рязанской губернии… Именьице, не скажу… имение, — было раньше имение, а теперь именьице, — семьдесят десятин… Мещеря!.. Рядом болота! Уток — необстрелянные миллионы!..
— Д-да! д-да!.. Я вот вам покажу сейчас, дорогой мой, я вам покажу…
Полковник даже за плечо его берет, но не может остановиться Алексей Иваныч.
— Утки-черныги — по десять фунтов, — чистые гуси, а там их бездна, бездна!.. Бекасы, кроншнепы, вальдшнепы… Чирят там и за дичь не считают: мы их сотнями били, сотнями, понимаете?..
— И ле-бе-дей били? — медленно спрашивает старуха.
Она говорит это так спокойно, — до того все неподвижным осталось на ее лице, лишь только она сказала, — что Алексей Иваныч несколько мгновений смотрит на нее озадаченно.
— Лебедей? — Он делает вид, как будто вспоминает, а пока отвечает своей скороговоркой: — Лебедь… как бы сказать вам… Лебедь в тех местах редкая птица… Лебедь там редкость…
— Э-э, ты не говори уж: ле-бе-дей!.. — морщится на старуху полковник. — Всегда ты что-нибудь скажешь… Ты бы молчала!
— Зачем же мне мол-чать? — спрашивает медленно она.
Но Алексею Иванычу кажется вдруг, что тут срыв какой-то, — яма бездонная: лебеди… Почему не было в его жизни лебедей? Должны были быть: без них в прошлом скучно, пустовато как-то без них… Пусто… Совершенная пустота… И, пугаясь этой пустоты, говорит он быстро:
— Ну да, вспомнил — лебеди! Правда, только один такой случай и был… Увидали мы стайку, штук пять…
— Бе-лых?
— Оставь! — морщится полковник. — Ну, конечно, белых…
— Не-ет, — так, скорее они сероватые немного — молодые… — успокаивает слепую Алексей Иваныч. — А племянник мой горячий: ба-бац дуплетом, — сразу двух взял. Вот шлепнулись! Птицы большие! Три отлетели, и вот странность…
— А те вместе у-па-ли?
— Так, — шагах… ну, в десяти один от другого… Волчьей картечью бил… А три эти… описали круг и, — странно, — опять на то же самое место!
— Где те ле-жа-ли?
— Где те…
— Жалко ста-ло.
— Очевидно… Или, может быть, — любопытство, не стрелял в них никогда никто. Прилетели и, значит… Я уже не стрелял, — племянник, он их один, племянник: бац! ба-бац! и из моего ружья, — всех!.. А я уж и не стрелял.
— Что ж, ели?
Старуха упорна, а Алексей Иваныч не знает, едят ли лебедей.
— Двух съели, — вдруг быстро решает он, — и то гостей приглашали: попа с фельдшером, — ведь величина: вы только представьте!.. Из трех чучела сделали: мне, ему, племяннику, а третье… соседу подарили: хороший был человек, — мировой судья, — ему. Редкостный человек!
— Во-от!.. Мой сын то-же… У меня был сын, у-мер… Кадет… Тоже и он… Из лебе-дя чу-чело сделал… За двадцать пять рублей про-дал… — медленно-медленно тянет старуха и так спокойно: хоть бы что-нибудь шевельнулось на толстом лице, кажется, не раскрывались и губы.
— Мама! — строго говорит из-за двери Наталья Львовна тем останавливающим тоном, каким матери говорят с детьми, требующими острастки.
— А?.. Ты что? — поворачивает голову в ее сторону слепая.
— Не выдумывайте! — и голос Натальи Львовны брезглив.