Дом только назывался финским. На самом деле он давно был превращен хозяйственным многосемейным механиком в добротную русскую пятистенку со всеми удобствами, за исключением туалета.
Усадьба Коньшина почти не отличалась от остальных в селе. Тоже подсолнухи, георгины и маки под окном, яблони и вишни в саду, небольшой огород, засаженный кукурузой и картошкой, старенький причал, ветхая лодка – на нее, наверно, никто не польстился – у причала…
Петр забил все комнаты в доме, за исключением спальни и кухни: зачем ему такие апартаменты одному? Мать Коньшина давно умерла, не вынесла тоски по убитому в самый день Победы мужу, сам же Петр был холост. В институте у него случилось несколько не очень серьезных романов, а один весьма серьезный, но все романы разом кончились, как только он получил направление в Покровское: никто из его возлюбленных не захотел ехать из города в деревню.
Хитрый директор учел и это обстоятельство. Он понимал, что Петр долго не выдержит холостяцкой жизни, и задался целью женить его. Сначала он вел длинные разговоры, пытаясь выяснить, какие девушки больше нравятся его механику: блондинки или брюнетки, высокие или маленькие, тонкие или полные, попроще или поинтеллигентнее. Сам он советовал Петру жениться на местной, остальные данные, считал Иван Иванович, не имеют большого значения. Покровские девушки – хорошие хозяйки, верные жены, мужа чтут и побаиваются, в душу не лезут, на наряды и разные побрякушки не падки, а что еще мужику надо? В этом месте директор вздыхал – его жена Аннушка была полной противоположностью этому идеалу.
Директор таскал за собой механика по фермам, на поля, показывая, по его мнению, достойные кандидатуры, один раз даже по случаю какого-то праздника устроил грандиозный прием, куда были приглашены все местные красавицы, но Петр все мялся, не решался начать ухаживание, ему никто не нравился.
Нашел жену он сам при весьма необычных и даже романтических обстоятельствах. Спустя год после приезда в Покровское Коньшин сделал рационализаторское предложение: он усовершенствовал топливный насос у трактора. Усовершенствование было пустяковым – оно касалось лишь формы и размеров форсунки, но давало неожиданно большую экономию горючего. Директор сразу оценил всю важность рацпредложения. Он выплатил механику крупную премию и позвонил своему учителю, профессору, в Москву.
Профессор – маленький кудлатый человек – не замедлил самолично явиться в Покровское. Осмотрев насос и изучив материалы исследования, он похлопал смущенного механика по плечу и сделал неожиданный практический вывод:
– Беру тебя к себе в аспирантуру. Считай, что кандидатская в кармане.
Профессор укатил, а Петр стал готовиться к поступлению в столичную аспирантуру. Иван Иванович радовался, как ребенок.
– Теперь, если однажды усну и не проснусь, то хоть буду знать, что совхоз в надежных руках.
В отпуск Петр никуда не поехал. Он решил готовиться к поступлению в аспирантуру. Ни дом отдыха, ни санаторий для этих целей не подходили. Нельзя было оставаться и дома: все равно не дали бы работать.
У механика летом есть лишь одно «окошко», когда его отсутствие не очень сказывается на совхозных делах: время созревания хлебов, от середины июня до середины июля. Коньшин взял это «окошко», уехал на десять километров вверх по Дону и в живописном месте на берегу реки поставил палатку. Он набрал с собой консервов, чая, сахара, крупы, сала и зажил как Робинзон Крузо на необитаемом острове. Иногда, правда, Коньшин ходил с трехлитровой банкой километра за два вниз по реке, где доярки доили в полдень коров, и немного «разряжался»: шутил с девушками, пил парное молоко; ему до краев наливали банку, и молоко в родниковой воде, несмотря на жару, сохранялось почти двое суток; однажды девушки дали «товарищу Крузо» даже целое ведро молока, и он потом целую неделю ел простоквашу с сахаром.
Если не считать этих «разрядок», Коньшин вел аскетический образ жизни. Он вставал с восходом солнца, переплывал Дон и делал там, на холодном еще пляже, гимнастику, потом бежал километра два по тропинке вдоль берега, возвращался в свой лагерь, готовил себе завтрак и к половине восьмого был готов к занятиям.
К этому времени солнце уже припекало основательно, и, хотя он поставил палатку между двух дубов, с таким расчетом, чтобы она находилась весь день в тени, все-таки заниматься там было душно и неуютно. Коньшин соорудил под дубом столик из досок, подаренных девушками-доярками, и занимался там. Палатка его стояла на пригорке, и отсюда открывался вид на широкую пойму, по которой делал петли Дон, вблизи шероховато-серебристый, а ближе к горизонту мутно-стеклянный. Правый высокий берег, где стояла палатка, по краю был покрыт редкими большими деревьями, в основном дубом и березами, под которыми волновался густой, почти в рост человека, ковыль; чуть отступая от берега, начинался сказочный дремучий лес с торфяными болотами, родниками и болотными озерами – «глазами лешего», как говорили в Покровском; левый же берег, низкий, насколько хватал глаз, представлял из себя песчаные пляжи из крупного чистого песка. У воды песок был плотный, влажный, но чем дальше от реки, тем суше и мельче он становился, и на границе с заросшей колючками меловой поймой лежали миниатюрные дюны, которые в ветреный день дымились песчаной пылью и двигались, как настоящие.
Вся пойма была безлюдна. Иногда только проплывала груженная песком, дровами или мелом баржа, тяжело выгребал против течения старичок пенсионер с удочками или поодаль, почти у горизонта, выходило к полудню попить и постоять в воде стадо коров: отсюда, с пригорка, оно казалось прилепившимся на белом камне красным лишайником.
К полудню все замирало. Застывали листья могучих дубов, сникал полусонный ковыль, переставали возиться в диком клевере по бокам дорожки шмели и пчелы; только тихо всплескивала вода у обрывистого, скользкого от мокрого мела берега, где торчал корень когда-то погибшего от обвала дерева, да где-то далеко-далеко, на краю света, гудел тихоходный самолет.
Есть в жару не хотелось, и Коньшин, пожевав то, что оставалось от завтрака, расстилал под дубом одеяло и заваливался спать. Будил его трехчасовой ветерок, который начинал возиться в листьях деревьев, шуршал ими, словно искал что-то, трогал лицо нежной, прохладной ароматной ладонью.
Петр, еще полусонный, бросался в воду, переплывал на ту сторону – вода к тому времени становилась холодной, наверно, просыпались к вечеру родники, – бежал, обжигая подошвы, зарываясь по щиколотку в сыпучий песок, к границе «пустыни», и там закапывался всем дрожащим, покрытым пупырышками телом в горячие дюны.
Он купался и загорал, пока солнце не подбиралось к верхушкам деревьев; и через реку, сначала неуверенно, а потом все смелее и смелее, начинали перебираться на пляж длинные холодные тени.
Тогда Петр возвращался назад, обтирался махровым полотенцем и принимался готовить себе на костре незатейливый ужин: кашу с салом, или суп из консервов, или печеную картошку и в заключение обязательно котелок чая, куда он бросал веточку мяты.
Самые неприятные были часы после ужина, до сна. Он не знал, чем их занять. Садилось солнце, замолкали птицы, над Доном и поймой раскидывалась бесконечная, побитая звездами, словно молью, шаль неба: ни звука, ни шороха, и только сейчас становилось отчетливо понятно, как вокруг безлюдно и как вообще плохо, когда ты один; хоть бы где блеснул вдали костер… Но все работали в поле, а туристы до этих пустынных мест еще не добрались…
Коньшин садился у костра и смотрел, не мигая, в огонь. Когда-то давным-давно, в детстве, бабушка говорила ему, что если долго не мигая смотреть в огонь, то можно увидеть свое будущее. Надо только расширить глаза и ни о чем не думать. И тогда в пламени возникнут картины, раздадутся голоса – и ты узнаешь, что ждет тебя… С тех пор Петр много раз смотрел в огонь, особенно в детстве, когда ходил в ночное, но ничего не мог увидеть, кроме корчившихся в мучительной судороге сучьев, мерцавших фантастическим узором поленьев и надвигавшегося с краев костра пепла – символа конца, который всегда и всюду ждет своего часа. И сквозь треск сучьев нельзя было разобрать ни единого звука, хотя бы чуть-чуть похожего на человеческий голос.
– Я ничего не слышу и не вижу, – жаловался он бабушке.
– Ты должен пожить немного, – отвечала бабушка, – Пока ты еще никто. Ни человек, ни зверь.
Бабушка считалась в деревне колдуньей, она умела заговаривать кровь, присушивать к девкам парней, напускать порчу на коров и плохих людей, лечить болезни травами и заговорами. Ее боялись, перед ней заискивали, но и верили. Не верил только Петр. Потому, что так никогда и не увидел ничего в огне: ни в отрочестве, когда кочевал по стране сиротой в поисках куска хлеба, ни будучи студентом во время ночевок в лесу с веселой компанией.