Геннадий проводил ее до подъезда, и Ванда дарственно протянула ему не по-женски большую руку. Он торопливо коснулся влажной ладони, но она успела поймать его пальцы и крепко сжала, сказав:
— Заходи. Седьмая квартира на втором этаже.
И это ее рукопожатие, и приглашение, и вообще все, что произошло в этот день, обернулось вдруг нежеланным, но неизбежным, стыдным, но необходимым Геннадию союзом с Вандой. И чем больше чувствовал он себя виноватым перед Смолиным, чем больше завидовал ему и отчетливее понимал невозможность вернуть расположение Люси, тем крепче и нерасторжимее виделся ему этот союз. Неуловимые, нащупывающие нити, потянувшиеся навстречу еще тогда, за столом заседания комитета, теперь словно связали их надежным, прочным узором. И хотя ни он, ни Ванда ни словом не обмолвились о только что прочитанном чужом письме, Геннадий твердо знал, что они сговорились. Молчаливо сговорились скрыть его от Антона. Оно несло в себе доказательство их неправоты, и это решало судьбу письма.
Сколько раз потом пытался Геннадий себя «амнистировать»! Сколько раз пробовал списать прошлое за счет молодости-глупости! Но это ему никогда не удавалось. Не удалось и сейчас, и он с еще большей остротой почувствовал себя в кругу Антоновых друзей совершенно чужим.
Почему-то ему представилось, что обязательно позвонит Ванда. Позвонит и скажет в трубку грубовато и вроде бы простодушно, пряча за этой грубоватостью ликование: «Ну, что, Смолин отпелся?» Или что-то в этом же роде. Через многие годы она пронесла свою нелюбовь к Антону. И Геннадий хорошо понимал, что причиной тому не давние их студенческие столкновения, а нечто гораздо большее.
Прямая, открытая, щедро одаренная натура Смолина уже сама по себе была отрицанием не менее сильного, но ничтожного по своей сути характера Ванды.
Он ждал, что она позвонит. И она позвонила. И трубку взял Геннадий, потому что был рядом. И она обрадовалась ему и спросила грубовато и простодушно:
— Ну, что, Смолин-то наш отпелся?
Геннадий опять почувствовал, как прочна до сих пор связавшая их в студенчестве недобрая сила. Слегка, самую малость, устыдился этого и одновременно обрадовался. Потому что Ванда была теперь не бездарной студенткой с дирижерско-хорового и не секретарем комсомольского комитета, а работала в областном отделе культуры и кое-что от нее зависело.
— Очень хорошо, что я на тебя напала, — словно бы тут же зачеркнув «отпевшего свое» Смолина, деловито сказала она, и Геннадий плотнее прижал к уху телефонную трубку: — Зайди ко мне — возьми анкету. Для заграничных гастролей. Поедешь вместо него. Без сувениров не возвращайся!
Она наигранно громко рассмеялась, и Геннадий еще плотнее прижал трубку.
— Ясно, — сказал он, едва сдерживаясь, чтобы не выдать сразу выросшую до необъятных пределов, торжествующую в нем радость. — А когда... зайти?
— В понедельник. Нет, лучше во вторник. После двенадцати.
И она, не простившись, ничего больше не спросив об Антоне, бросила трубку.
У входной двери трижды позвонили. Михаил вышел открыть и вернулся, церемонно держа под руку молодую женщину в светлом пальто и маленькой норковой шапочке, кокетливо надетой не столько на голову, сколько на высокую замысловатую прическу.
— Але-е-ена! — поднялся из-за стола Виктор и, раскинув руки, быстро пошел навстречу, — Все хорошеешь! — Он обнял ее, поцеловал в щеку.
— А ты портишься, — сказала она, мягко освобождаясь от объятий. — Научился говорить комплименты.
— Раньше я говорил колкости, — согласился Виктор. — Это было лучше?
Михаил унес в прихожую ее пальто. Геннадий поклонился ей и придвинул свое кресло. Она подала ему руку, сказала просто:
— Здравствуйте, Геннадий Борисыч.
Виктор подвел ее к Шатько:
— Однополчанин. Войну вместе прошли.
И об Алене:
— Антошина сестренка.
Алена села в кресло, оглянулась на дверь в смежную комнату.
— Антона нет, я знаю, А где же Люся?
— У соседей. Ты есть хочешь? — спросил Михаил.
— Только что, — Алена отставила подвинутую ей тарелку. — Я уже знаю, — сказала она тихо. — Это правда?
— Послушай, — Виктор сел возле нее. — Ты гусей помнишь?
— Каких? — не поняла Алена.
— Белых гусей. Стадо огромное...
Она посмотрела на него как на сумасшедшего. Даже отстранилась.
— Ты никуда никогда не перегоняла стадо гусей?
— Что с вами? — шепотом спросила она и беспомощно оглянулась.
Михаил и Шатько курили, стоя под форточкой, и смотрели в ее сторону, и это ей смутно что-то напоминало.
— А-а-а... — протянул Виктор. — Ну, ладно. Я так. А детский санаторий в немецком тылу помнишь?
Алена слушала его с каким-то болезненным выражением лица.
— Да ты не думай, — он понял ее по-своему. — Я не пьян.
И опять спросил:
— Когда Антон пел там... Под баян. Помнишь?
— Не помню, — насторожилась Алена, — А что? — ждала она пояснений.
Виктор замолчал.
— Я помню, когда он пел, — медленно сказала Алена. — Но не там. Ни в какой не в деревне.
Весь день — дома, как только узнала она от мужа о болезни Антона, в трамвае, когда ехала сюда, за дверью, когда нажимала кнопку звонка, когда здоровалась, знакомилась с полковником, — Алена отгоняла и отгоняла навязчивые, цепкие видения, в которых обязательно был Антон и обязательно пел. Они рассыпались и возникали снова, а она боролась с ними и испытывала перед этими видениями какой-то суеверный страх.
До сих пор она любила все, что в ее жизни было связано с этим человеком, и, как самое дорогое, берегла это в своей памяти и время от времени осторожно, бережно извлекала оттуда. А теперь прошлое стучалось, теснилось в ней так требовательно, так настойчиво, будто становилось важнее, значительнее настоящего. И это было неестественно. Страшно. Алена подумала, что так, наверное, бывает, когда близкий тебе человек умер. Содрогнулась от этой ужасной мысли, постаралась прогнать, но уже никак не могла от нее отделаться.
— Ты помнишь, — опять спросил ее Виктор, — он под баян пел. В темноте, на рассвете...
— И вовсе не под баян, — сказала Алена. — Это река текла. И плескалась о наш паром.
Алена не забыла, с чего это началось, и чем старше становилась, тем чаще, обстоятельнее вспоминала все дальше и дальше уходившее от нее время. Теперь это время виделось ею со стороны. Виделось с подробностями, которые она тогда не замечала, а может быть, их и не было тогда совсем. Виделось с проникновением в тогдашнее ее настроение, с осознанием тогдашних неожиданных, нелепых, неизвестно чем вызванных ее поступков. Больше того: памятью своей возвращая прошлое, она отчетливее, чем тогда, видела и других, окружавших ее людей, догадывалась, понимала, о чем они тогда думали, что чувствовали. Она, пожалуй, немного домысливала... Но лишь настолько, что сама этого не замечала.
...Тогда ее еще звали Алей. Они сажали во дворе картошку. Старшие ребята заранее вскопали и разрыхлили землю на всей территории детдома, оставив небольшую площадку вокруг турника да несколько совершенно необходимых узких дорожек, соединявших старые деревянные здания, именуемые здесь «корпусами». Теперь работники законно отдыхали и наблюдали, как ребята из средней группы шли по рыхлой земле на одинаковом расстоянии друг от друга и через каждый шаг отваливали лопатами жирный парной пласт, а малыши, едва поспевая за ними, деловито, сосредоточенно бросали под лопаты, в образовавшиеся лунки, дряблые, ощетинившиеся розовато-фиолетовыми ростками картофелины. Бросали осторожно, оберегая эти бледные ростки, и так же осторожно перешагивали засыпанные лунки. Были соблюдены все условия экономии, но картошки все равно не хватило, и в ход пошли картофельные очистки, собранные на кухне бережливой посудницей тетей Глашей.
Алена прижимала к себе старую, помятую кастрюлю, брала из нее горсть очисток и, наклонившись, бросала их под лопату Вали Ветряковой, сумрачной, неразговорчивой пятиклассницы. Валя работала быстро, Алена еле поспевала за ней и все просила: «Не торопись, а то у меня все просыплется...»
Они уже заканчивали свои рядки, когда от главного корпуса, похожего на двухэтажный барак, по узкой дорожке прошла к ним воспитательница Валиной группы, остановилась недалеко и спросила:
— Помочь?
— А Мы уже все. Заканчиваем! — оживилась польщенная вниманием Валя и очень быстро, в четырех местах, ковырнула землю. И так же быстро Алена заполнила все четыре лунки.
Они сошли с черной земли на серую дорожку, где все еще стояла Валина воспитательница, и та, полуобняв Валю, повела ее в дом. Алена, перевернув вверх дном кастрюлю, забарабанила по ней кулаком и запрыгала на одной ноге вслед за ними. Она хотела допрыгать так до самого дома, но ее толкнул тети Глашин Митька — тощий, конопатый мальчишка, прозванный кем-то в насмешку Митькой Круглым.
Митька вечно всех толкал, обзывал и плевался и потому Алена тоже его толкнула, и тоже на него плюнула, и тоже сказала, как он: «У-у-у, зараза!» И после этого они разошлись, но прыгать на одной ноге ей уже расхотелось. Она стала наблюдать, как сажают картошку те, которые отстали, и ей все казалось, что делают они это неправильно, и она сердилась, покрикивала: