Он взял со стола какую-то бумажку, протянул Зое, и она прочитала неподписанное письмо. Некий доброжелатель уведомлял Солдатова о том, что если Зою Агейчик выпустят в Данию, она останется там.
Лицо Зои покрылось красными пятнами. Она смяла анонимку, хотела ее порвать, но спохватилась. Бросила на диван комком, не разгладив.
— Вам этот почерк не знаком?
— Нет. Вряд ли кто станет писать анонимку своим почерком. Я могу уйти?
— Не торопитесь. Посмотрите еще один документ.
— Я полагала, что время анонимок кончилось, — с гадливой миной проговорила Зоя.
Солдатов протянул ей открытый конверт.
Она брезгливо извлекла из него содержимое, пробежала глазами и, не поверив себе, растерянно уставилась на Солдатова.
— Вот и оборвалась цепочка, которая угнетала ваше воображение, — умиротворяюще сказал он.
Зоя вылетела из двери разрумяненная, радостная и сразу натолкнулась на Женю и Виктора. Они стояли присыпанные снегом, с поднятыми воротниками, нахохлившиеся.
— Едем, Витя! Едем! — взволнованно сообщила она и, пристроившись посредине, взяла юношей под руки.
Решение Даниленко поразило всех. Ожидали, что он сломает Рудаева, заставит его подчиниться. Не удастся — снимет без всяких церемоний — слишком уж сложная создалась ситуация, но так или иначе, с Рудаевым или без него, печь будет выпущена. И вдруг такой финал — все осталось без изменений. Разъехались сотрудники совнархоза, корреспонденты газет, в цехе воцарился относительный покой. Во всяком случае, внешне. Несколько дней Рудаева никто не трогал, будто о шестой печи забыли. Даже Троилин оставил его в покое. Угомонились и строители. Они по-прежнему собирались на рабочей площадке, что-то обсуждали, бурно спорили, но к начальнику цеха подходить не решались. Никак не подозревали они, что бездействующий агрегат угнетал Рудаева ничуть не меньше, чем их самих.
Но за неделю до Нового года строители нежданно-негаданно активизировались, снова стали наседать на Рудаева. Теперь уже каменщики, монтажники, электрики подходили к нему и плакались:
— Гнали, выходных не имели, каждый день сверхурочно вкалывали, думали — премии получим. А к чему все свелось? Сказали б сразу — торопиться некуда, не маялись бы так на вотру да на холоде. Или металл стране больше не нужен?
Эти нудные разговоры с утра до вечера выводили Рудаева из себя. Он заставлял себя сдерживаться, понимая, что строителям и впрямь обидно. Но выдержка обходилась ему дорого. Каждый разговор оставлял нерастворимый осадок, он накапливался и накапливался.
Затем косяком хлынули начальники строительных участков, субподрядчики — в десятках организаций горели планы. Эти не говорили ни о планах, ни о премиях. Им просто надо было выплачивать людям зарплату, а банк задерживал окончательный расчет до предоставления акта о вводе печи в эксплуатацию, о выпуске первой плавки.
Одни упрашивали Рудаева, другие грозили, третьи прибегали к изысканному лексикону. С ругливыми было проще — на грубость ничего не стоит ответить грубостью. А просящего не пошлешь ко всем чертям, не прогонишь.
Как-то в кабинет к Рудаеву пришел начальник треста, экзальтированный, всегда намагниченный Апресян. Последние месяцы он не отходил от шестой печи. Она считалась ударным объектом, ею завершалась первая очередь строительства мартеновского цеха, и Апресян сделал все возможное и невозможное, чтобы выполнить задание в срок. Даже многие другие участки оголил.
Ввалился он вконец измотанный, рухнул, как труп, в кресло и долго сидел, бессмысленно уставившись в потолок. Лицо у него худое, хворое, а губы тугие, крупные — африканские губы.
«Ну обругай, обругай, да покрепче, Христа ради, — мысленно молил Рудаев. — Тогда я с тобой быстро закончу».
Но к глубочайшему его разочарованию Апресян зашел издалека:
— Жизнь, Борис Серафимович, намного сложнее, чем кажется, если с ней не столкнешься вплотную. Думаешь одно — получается другое. Ты знаешь, наш трест к ордену представлен. И у меня нет ощущения, что незаслуженно. А у тебя?
— И у меня нет, — пробубнил Рудаев.
— На самом деле: который год перевыполняем план. А коллектив какой собрали! Золото — не люди. На работу — как в бой идут. И знаешь почему? Традицией стало план перевыполнять. — Апресян намеренно помолчал, чтобы эта радужная преамбула плотнее улеглась в сознании Рудаева. — И вот… все рухнуло, все загремело в тартарары… И руководство перестало доверием пользоваться.
Молчит Рудаев. Говорить ему нечего.
— Мне совсем невмоготу стало, — продолжал Апресян. Из впалых глазниц на Рудаева пристально смотрели черные печальные глаза. — Попрошу поднажать — ведь у меня объектов вот так, с головой, а они мне: «Нет уж, товарищ начальник, хватит, больше из кожи лезть не будем».
Молчит Рудаев.
— Нам с тобой, друг, еще работать вместе. И не один год. Мы для тебя на многое шли, сверх проекта делали. Понимали, что нужно, и делали. Ведь делали?
— Делали, — соглашается Рудаев.
— А как ты отблагодарил? Нож в спину сунул. На кол посадил. Мы-то при чем, что у тебя изложниц нету? Кулаки свои, значит, жалел. Не хотел стукнуть, где надо. И вот результат. Не у тебя — у нас. Плана нет. Премий нет. Доверия к нам нет. Ничего нет. И ордена тресту нет. А он, знаешь, как нужен! Не мне. Людям. Когда представили — словно крылья у всех выросли. А сейчас и ноги подкосились.
— Что я могу сделать? — Рудаев безнадежно развел руками.
— Все.
— Это тебе так кажется.
— Можешь, только не хочешь. — Что-о?
— Пусти печь. Не будь собакой, будь другом, свари несколько плавок. Достанут изложницы. Попомни мое слово — из-под земли достанут. Не достанут — останови. Не эту останови — другую. Или эту. Какую хочешь. И ты не в проигрыше, и мы в выигрыше. Ты же сам рабочим был, должен понимать психологию рабочего.
Думает Рудаев. Тяжело думает. Медленно ворочаются мысли. А тут еще апресяновские глаза, большие, жгущие, умоляющие, чуть не со слезой, мешают сосредоточиться.
— Уйди, — мрачно говорит он Апресяну.
— Некуда. Понимаешь — некуда, — грустно отвечает тот, почуяв, что Рудаев дрогнул.
— Тогда я уйду. — Рудаев идет к вешалке, не спеша надевает пальто и выходит.
Апресян продолжает сидеть в той же позе смертельно уставшего, раздавленного горем человека.
* * *
Рудаев привык жить с людьми в атмосфере взаимной доброжелательности, привык к тому, что его любили. В бригаде, когда работал подручным, потом сталеваром, в смене, которой руководил как мастер, затем как начальник, в цехе, когда стал помощником начальника. И в этом новом цехе его тоже любили.
А вот сейчас на него смотрят как на врага номер один. Нет, не свои. Строители. Они готовы разорвать его на куски. Будто он и только он виноват в простое печи.
Он даже позавидовал Гребенщикову — тому все как с гуся вода. Больше того. Гребенщиков, пожалуй, обдуманно, сознательно культивирует у людей неприязнь к себе, озлобление, а может быть и ненависть.
«Почему он ведет себя так, какими соображениями руководствуется? — размышлял Рудаев на досуге. — Ненависти обычно сопутствует страх, а страх — наиболее удобный способ управления людьми. Кого боятся — того слушаются. Да, но ведь слушаются и тех, кого любят. Не очень. Троилин на этом горит. Выходит, любовь — не самый надежный рычаг управления коллективом. А какой же надежный? И есть ли он? Есть, очевидно. Пожалуй, это уважение. Но уважение нужно заслужить. Делами, глубоким знанием производства, а главное — отношением к людям. И то не для каждого уважение — безотказный рычаг. А страх что, для каждого? Пришел в цех — и давай дергай, распекай за все подряд. Прав человек или виноват — какая разница? За одну неделю можно создать себе репутацию грозного начальника».
Рудаев включил бра над кроватью. Взялся за газету, но поймал себя на том, что глаза скользят по строчкам и ни одна фраза не доходит до сознания. Бросил газету на пол. Пожевать бы что-нибудь, принять душ. Неудобно будить хозяев. И так с ним немало хлопот. Но это скоро кончится. На днях он получит квартиру. Просил однокомнатную, но такой не оказалось. Ладно, пусть будет две, может, пригодится — не все же ему в холостяках ходить.
Тотчас вспомнил о Лагутиной. Он стремится к ней всем своим существом, но что-то у них не клеится. Его вообще не любят женщины, вернее — не долго любят. Всегда занятый своими делами, он не может выкроить времени ни для отдыха, ни для развлечений. Как-то так повелось: не он домогался — его домогались, он шел на сближение, но от него быстро уходили. Он опаздывал на свидания, мог даже забыть о назначенной встрече, если в цехе что-нибудь случалось, а в цехе всегда что-нибудь случается. Другой даст указания — и преспокойно уйдет. Он же считает своим долгом наладить работу, ликвидировать неполадки, восстановить нарушенный ритм. На это уходят иногда сутки целиком, иногда и двое. А какой из человека может быть муж, если не получается даже любовник?