Ингус молчал, в темноте лишь мерцал огонек его сигареты.
— Что за люди? — продолжала Джемма. — Один вопит так, будто я пришла его обокрасть. Другой…
— А другой?
— Неужели вам трудно показать дорогу?
— Да я предлагал вам даже отвезти. Вы не захотели.
— Едем!
Джемма взобралась на заднее сиденье и думала придержаться за ручку, но мотоцикл так рванул с места, что она, опасно качнувшись, быстрым движением обхватила мужчину за талию. Брань мигом растаяла где-то позади, в треске мотора, только пес еще метров пятьдесят бежал следом, пока в конце концов не отстал.
В свете фар газика Джемма мелькнула на столь краткое мгновение, что Войцеховский не мог бы сказать, как, по каким признакам он узнал ее в темноте, и, будь у него секунда на размышление, он вряд ли остановил бы машину в этом месте, где Джемме незачем было находиться и где она вроде и не могла находиться между двенадцатью и часом ночи, однако времени на раздумье у Войцеховского не было, и руки помимо его воли крутанули руль вправо, а нога сама собой нажала тормозную педаль, и газик подкатил к обочине в десятке метров впереди Джеммы.
— Это действительно вы! — воскликнул Войцеховский, — Я уж думал — померещилось. Домой?
— Домой.
Садясь в машину, Джемма слегка споткнулась. Войцеховский подался ей навстречу, но она не взяла протянутую руку, и он только поднял маленький чемоданчик, в котором что-то звякнуло так знакомо для его привычного уха, что он сразу догадался:
— Инструменты?
— Да.
Она тяжело опустилась рядом и взяла чемоданчик на колени.
— Спасибо,
— Вызов?
— Да.
Он взглянул на нее сбоку и откашлялся.
— Вид у вас не очень бравый. Или, может быть, я ошибаюсь?
— Нет, не ошибаетесь, — бесцветно отвечала она, потом нервно заговорила, постепенно распаляясь: — Позвонили, а чтобы толком объяснить, где это… У механических мастерских. Ну, я и плутала там впотьмах вокруг мастерских, до парка прошла и даже до кладбища.
— До кладбища? — удивился Войцеховский и выжал сцепление.
— Да.
— Но там, насколько мне известно, до поворота на Ауруциемс нет ни одной усадьбы.
— Вам-то известно. А мне?
— Конечно, — согласился Войцеховский, перебирая в уме все ближние хутора. — Куда же вам все-таки надо было?
— В Купены,
— Ясно. И вам же вдобавок сделали выговор за опоздание? Так бывает.
— Если бы только это! — отозвалась Джемма, — Навстречу мне вышли с кровавым ножом. Какая-то ужасная женщина…
— Молодая или старая?
— Ну, в летах, уже за тридцать.
«Наверное, Алиса», — догадался Войцеховский, хотя «ужасная женщина» и «в летах» никак не вязались в его представлении с обликом Алисы.
— Разве не могла она хотя бы выйти навстречу? Так нет, взяла и зарезала не дождавшись… Только за смертью, говорит, меня посылать. Как будто я желала чьей-то смерти! Я шла с инструментами, у меня зонд, я бы спасла… ну хоть попыталась бы спасти… А она — она, знаете, сует мне в руку этот кровавый косарь и толкает меня к загородке, где у нее двое ягнят. «Иди, решай, говорит, их тоже!» Как будто не она заколола овцу, а я!
И вдруг произошло то, чего он от Джеммы меньше всего ожидал, — она заплакала. Войцеховский поморщился. Он не выносил слез. Это было его слабое место, что он и сознавал, как и многие другие свои недостатки, за которые ему не раз приходилось платиться. Будоража его эмоциональную натуру, слезы выбивали его из душевного равновесия. Трогали его и злили, делали агрессивным и в то же время беспомощным. И если бы женщины знали, как много можно добиться от Войцеховского слезами, они бы наверняка чаще пользовались этим прекрасным средством, к которому прибегали скорее интуитивно, чем сознательно. Войцеховскому же инстинкт самосохранения, как правило, сигнализировал о приближении сего опасного момента, так что застать его врасплох было довольно трудно.
— Если вы надеялись… — заговорил он, за холодной деловитостью пряча волнение, — если вам казалось, что вам уготованы одни лавры и подвиги, а неудачи и поражения вас минуют, вам не следовало идти в ветеринары.
Она не ответила, только шарила по карманам в поисках носового платка.
— О чем вы думали, когда шли на ветеринарное отделение?
— Ни о чем я не думала, — неожиданно крикнула Джемма. — Я с детства любила мучить животных, вот и пошла.
Ну, пан Войцеховский? А какого ответа ты ожидал на свой провокационный — ну, скажем мягче, — стереотипный вопрос? Что она станет восторженно лепетать что-то в духе газетной статьи? Или пожмет плечами? И понравилось бы тебе, если б она, еще не понюхав настоящей работы, была бы уже равнодушна к плодам своего труда? Затем ли она тащилась, гремя чемоданчиком, в Купены, чтобы увидеть окровавленный нож?
— Простите, пожалуйста, — проговорил он вполголоса, — если мои слова вас обидели. Но боюсь, в нашем деле вам придется не однажды пережить нечто подобное. И не раз кто-то выйдет вам навстречу с кровавым ножом, сведя на нет все ваши усилия, поверьте мне, коллега. И да хранит вас, как говорится, судьба от таких весьма малоприятных ситуаций, когда вы будете принуждены взяться за нож сами.
Джемма нашла носовой платок и громко высморкалась.
— А вы, доктор? Вы все это уж до тонкости знали, когда пошли в веты? Что думали вы?
Он отрывисто засмеялся.
— Я? Я, пожалуй, мог бы ответить вашими же словами — по-моему, ничего я не думал. Только жизнь моя сложилась так, что мне слишком много пришлось видеть, как живые существа причиняют друг другу зло, мучают друг друга и заставляют страдать. И мне оставалось одно из двух: стать либо идеалистом, либо циником. Я выбрал первое. Был я молод — во всяком случае, гораздо моложе, чем сейчас, — и горел желанием делать добро. Смешно, не правда ли? — добавил он, чтобы речь его не показалась слишком патетичной.
Но Джемма оставила эту оговорку без внимания и только спросила:
— И оно исполнилось?
— Что именно? — не понял Войцеховский.
— Желание делать добро.
— Я очень надеюсь, что хотя бы отчасти, — искренне сказал он. — На все сто процентов наши желания исполняются редко. Но я был бы большим лицемером, если бы стал утверждать, что никогда не испытывал удовлетворения от своей работы. Испытывал. Порой, возможно, иллюзорное, когда практический — можно сказать, общественный — эффект моей деятельности не вполне отвечал степени удовлетворенности, что тоже бывало. Вас в техникуме, наверно, учили, что одна планомерная массовая прививка, скажем, от туберкулеза приносит обществу безусловно больше пользы, чем спасение жизни отдельного животного. Конечно, если отвлечься от особых, исключительных случаев, когда речь идет о выдающихся экземплярах или крупных материальных ценностях. А какую ценность имеет, например, беспородная собака или кошка? Каждую весну в Выдрице их топят дюжинами. Никакой ценности — только цена жизни. А какова она, цена жизни? Продажно-покупная цена? Я бы не стал этого утверждать, тогда мне пришлось бы слишком многое перечеркнуть. Хотя бы те минуты просветления, какое я чувствовал, соприкасаясь с жизнью во всей ее наготе, не защищенной никакими рациональными соображениями. И если бы это не отдавало религиозностью, я бы сказал, что жизнь это святыня и мы — жрецы этой святыни. Куда как возвышенно звучит, правда? Но в обыденной жизни мы, слава богу, не говорим громких слов и не рассуждаем умно о своей миссии, а совершаем ряд практических и неблагодарных, однообразных и утомительных манипуляций — ходим как заведенные часы. И лишь иногда сквозь все пробивается глубинный смысл этих прозаических действий. И приводит нас в смущение — это бывает как вспышка, как извержение лавы. А трезво обдумаешь, иной раз и усомнишься, мог ли тут сыграть решающую роль сам объект. Какая-то случайность, совпадение — какая-то вибрация определенной частоты, но это вдруг отдается эхом в структуре именно нашей души, которая все время скрытно, как адская машина, работала в нас подобно заведенным часам…
Войцеховский опомнился. O bože, чего он звонит как колокол и заливается соловьем, забывшись, поддавшись желанию выговориться! Неужто и правда он так постарел, что думает вслух, сам того не замечая? Может быть, на следующей стадии увядания он начнет разговаривать сам с собой в пустой квартире?.. Какой внезапный прилив красноречия, ай-яй-яй! Будем надеяться, что она, по крайней мере, спала, пока ты исходил трелями, пан Войцеховский…
К сожалению, нет. Отнюдь не спала. Посмотрев на Джемму сбоку, он встретился с ее взглядом. «..усомнишься, мог ли сыграть решающую роль сам объект…» Если это так, значит Войцеховского глубже, чем кажется, задели события истекшего дня. Если же это не так и «объект» или по меньшей мере слезы «объекта» — о черт!.. Он был крайне недоволен собой и ощущал свое недержание чуть ли не как позор. А что думала о потоке его красноречия Джемма? Смеяться она не смеялась, сидела молча, и на том спасибо.