Поутру ломовики, растопырив на телегах ноги рогатками, неслись к вокзалам. Сквозь грохот колес и подков они буйно кричали на вереницу людей, тянувшуюся по трамвайным путям:
— Береги-ись!
— Ве-се-лей, сотруд-нич-ки, весе-ле-ей! [326]
— Нно-оо!
— Сотруд-нич-ки!..
Такой увидел Москву Андрей с первого дня, поселившись в Кадашах, и такой возникала она перед ним каждое утро.
Он знал, что в этом городе, где-то неподалеку от сердца его, в узле переулков, над невысоким домом, точно крыльями стервятника, подстерегающего гурты, развевает концами трехцветное —
schwarz-weiss-rot — черно-бело-красное —знамя.
Оно неотступно преследовало Андрея, нависало над ним в тихой прохладе Розенау, врывалось в его бишофсбергскую мансарду и теперь вновь настигло — неумолимое, хищное —
schwarz-weiss-rot.И вот однажды, свежим полднем, Андрей очутился в переулке, где развевалось это знамя, и вскинул глаза на крышу невысокого дома.
Под флагштоком германского посольства стоял человек и развязывал шнур флага.
Андрей остановился.
Человек спустил флаг, уселся на край крыши, в руке у него что-то блеснуло. В тишине переулка раздался дробный протяжный треск, будто на железную крышу бросили горсть гороху и он посыпался по скату в желоба. Звук повторился раз, другой. Человек поднялся и начал быстро перебирать шнур.
Тогда от трехцветного полотнища, комком лежавшего на крыше, отделилась узкая красная [327] полоса и, как вымпел, задергалась вверх по флагштоку.
На посольской мачте Германии был поднят красный флаг.
Человек подобрал черно-белый остаток флага, скомкал его, сунул под мышку и, присев на корточки, скрылся за коньком крыши.
Во дворе, точно сорвавшись с привязи, заторкал мотор, и в тот же момент за ближним углом ему отозвался другой. Два автомобиля почти столкнулись у ворот. Блестящий, начищенный лимузин выезжал с посольского двора, — и пыльный, помятый торпедо, точно вагонетка шахтера, подлетел к посольству по переулку.
Андрей успел подойти к воротам.
У пыльного автомобиля не отмыкалась дверца, и седоки повыскакивали из машины через борты кузова. Серые куртки германцев и порыжевшие шинели русских вдруг замешались в густую кучу, и нельзя было понять, как могли все эти люди уместиться в одном автомобиле. Дверца блестящей машины медленно открылась, на подножку ступил худощавый гладкий человек.
— Что такое? — спросил он и потянул одной бровью вверх.
Кургузый солдатик, заломив полинявшую бескозырку на затылок, отчетливо объявил по-немецки:
— В Москве из германских пленных образован совет солдатских депутатов Германии.
Гладкий человек опустил бровь.
— Какое мне дело, что образовано в Москве? Прошу дать дорогу моей машине.
— Совет солдатских депутатов Германии в Москве постановил принять все дела посольства бывшей Германской империи. [328]
— Я повторяю, меня не касаются постановления совета, о котором вы говорите.
Гладкий человек легко поднял руку и приказал посольскому солдату, стоявшему под ружьем:
— Расчистите мне дорогу и закройте ворота.
Вместо того чтобы исполнить распоряжение, солдат показал ружьем на крышу.
Гладкий человек медленно поднял голову.
Тогда кто-то из приехавших крикнул:
— Назад!
Гладкого человека протолкнули в дверцу лимузина, захлопнули ее, навалились, как по команде, на радиатор и крылья плечами и вкатили автомобиль назад, во двор. Шофер помогал направлять машину рулем, и по обветренному лицу его скользила чуть приметная кривая улыбка.
Андрей качнулся к солдату под ружьем.
— Что случилось?
Каменный холодный взгляд уперся в Андрея, и тонкие губы старательно выговорили изломанные слова:
— Тофарытш нье снает? Германиа органисофаль ссофет. Германиа Россиа фместье.
Андрей не дослушал солдата. Он смотрел во двор, где перед вышедшим из автомобиля гладким худощавым человеком толпились германские куртки и русские шинели.
Какой-то солдат растолкал толпу, подошел к гладкому человеку и бросил к его ногам черно-белую полосу флага. Гладкий человек не шелохнулся, и материя легла перед ним траурным подножием.
Андрей посмотрел на солдата, который принес и кинул обрезок флага.
— Курт! — вскрикнул он и бросился в ворота. [329]
Солдат вглядывался в него, пока он перебегал двор, потом отступил на шаг и спросил тихо:
— Андрей?
— Курт! Курт!
Тогда солдат рванулся к Андрею, зажал его голову в ровных, прямых своих руках и еще тише проговорил:
— Андрей, милый друг...
— Если бы я просидел это время где-нибудь в мастерской, может быть, мир казался бы мне по-прежнему чем-то цельным, как мы говорили и понимали раньше — человечество, мир, — глядя сверху. А я сидел внизу, под полом, видел, как все это устроено. В общем — театр. Ничего цельного. Человечество — фикция.
Курт раскурил тоненькую прожженную трубочку, вытянул ноги, потом плавно, размеренно продолжал:
— Раньше все было укомплектовано, как маршевая рота. Человек пригнан к человеку, как доска к доске в двери. Теперь все расползлось. Между досок — щели. Слепому видно, что все врозь.
Он засмеялся.
— Ты никогда не пробовал писать?
— Нет, не пробовал, — сказал Андрей.
— Я тоже нет. Но я как-то думал, что романы пишут так же, как строят ящики. Надо, чтобы каждая доска всеми сторонами сошлась с другими досками. Так, по крайней мере, писали романы до войны. Теперь и в романе нельзя, наверно, в одном месте свести больше двух человек разом. Клей не годится, не держит.
— Старый клей? — спросил Андрей.
— Конечно, старый. Через колючую проволоку окопов, как через лупу, это ясно видно. Обо [330] всей этой музыке ты думаешь с содроганием — бомбы, трехлинейки, особенно гаубицы. Но я думаю, если бы не весь этот грохот, мы долго еще не образумились бы. А теперь наша голова ясна и сердце проветрено.
Курт зажег спичку, бережно поднес к трубке, снова раскурил.
— Вот моя история, и вот мои выводы. Те доски, какие еще держатся, надо разъединить, может быть разбить, потому что они искусственно склеены и потому что таким клеем нельзя склеить людей в человечество. А в конце концов в этом наша цель. Согласен?
— Согласен, — отозвался Андрей.
Курт подошел к нему и взял его руку.
— Ну вот. Хорошо. А теперь прошу тебя сказать мне прямо, что я был скотиной... в Нюрнберге, в трамвае.
Андрей обнял его и рассмеялся.
— Нет, нет! — воскликнул Курт, отстраняясь. — Ты должен мне сказать, что ты тогда думал!
— Мне было страшно. Я чуть не плакал, когда вспоминал тебя... каким ты тогда был...
Курт стукнул себя кулаком по голове.
— А-а-а! А-а-а! Какой я идиот! Иди-и-от!
— Дело не в этом, — остановил его Андрей. — Ты мог думать тогда по-другому.
— Я думал как скотина.
— Сейчас ты думаешь иначе. Но ни тогда, ни сейчас тебя не пугала война. Переменилось ли в тебе что-нибудь? Я остался прежним: мне отвратительно само слово «война».
— Подожди, — произнес Курт, — подожди, подожди. Я понимаю тебя... Но неужели ты допускаешь, что я не задумывался над этим? Есть разные войны! И чем ты уничтожишь войну, если не [331] войной же? Не сопротивлением войне? Ведь нет другого пути, нет, нет, нет!
Он топнул ногой и закричал:
— Кровь, кровь — вот что тебя пугает. И эта вечная опаска, что зло рождает зло. А что ты можешь предложить мне взамен зла? Из меня тянут жилы, по ниточке, без остановки всю жизнь. И мне же предлагают строить эту мою жизнь на добре, потому что — зло рождает зло. Откуда мне взять добро, если кругом — зло? Докажи мне, что злом нельзя добиться добра.
— Этого я не могу доказать.
— Значит, путь один?
— Значит, да.
— Тогда о чем же ты?
— О том, что это страшно и... унизительно, — проговорил Андрей с таким усилием, точно его душили слезы.
Курт сжал его руки.
— Милый, милый друг. Ты действительно не переменился. Я часто вспоминал тебя вот таким — с этой доброй, растерянной улыбкой. Мне было бы даже жалко, если бы ты утратил ее. И, послушай, я — настоящий твой друг, навсегда. Помнишь Нюрнберг, с холма? Я тогда испытал счастье. Ты знаешь, я никогда не жил с женщиной, то есть подолгу и хорошо. Что это за чувство? Если такое, как тогда, на холме, — и всегда такое, постоянно — нужно, наверно, родиться с особым даром, чтобы выдержать. Я говорю о том восторге, помнишь? Это должно изнурять... Ты дополняешь меня. Мне хорошо, когда я знаю, что ты вот такой, милый друг, с твоей растерянной улыбкой. Теперь здесь, в Москве, после всего, что произошло, я хочу, чтобы мы повторили нашу присягу. И чтобы ты забыл то, что нужно забыть. [332]
Андрей притянул Курта к себе, охватил его широкую спину.