Мать походила по избе, покосилась на ребят, которые старательно и независимо глотали дым, будто дело делали, и, не смея обронить пепел под ноги, относили его на ладонях в подтопок. Она подала им чайное блюдце вместо пепельницы, потом влезла на лавку и достала с божницы мужнин кисет, долго вертела его в руках, наконец протянула сыновьям.
— Отцова память… Берите который-нибудь… новехонький совсем.
— Не надо, мама… спрячь, — попросил Алексей, бережно возвращая кисет матери.
— И то… — согласилась она, печальная и суровая. — Пусть вам кисеты невесты вышивают.
К ней пришли спокойствие и наблюдательность. Она как-то больше стала все замечать и часто по мелочам делала важные для себя заключения. Например, она заметила, как при встречах с Алексеем мужики первые уважительно трогают фуражки, и ей понравился этот почет.
— Где Алексей Алексеич на своем тракторе работает, там и хлеб хорошо родится, — говаривали на собраниях колхозники.
Девчонки были влюблены в Михаила. Постоянный участник спектаклей в клубе, непревзойденный гармонист, красавец и плясун, он покорял девичьи сердца веселым словом. Впрочем, по работе он не уступал брату.
Николай Семенов, поглядывая то на мать, то на Михаила, не раз говаривал:
— Сообразительная у тебя башка, Мишутка. По счетам пальцами бегаешь, ровно играешь на баяне. И на людей глаз острый… Ах ты, смена моя на сегодняшний день! Чую, будешь греметь на всю область.
— Я, дядя Коля, сперва хочу в облаках погреметь.
— То есть?
— В Красную Армию скоро… попрошусь в летчики. Во сне я уже почем зря летаю…
— С кровати на пол… бывает, — насмешливо добавляла Анна Михайловна, но где-то в памяти сохраняла и это случайно высказанное, потревожившее ее желание сына.
Невесты, завидев Анну Михайловну еще издали, украдкой прихорашивались, одергивали кофты и юбки, приглаживая волосы, и никогда не забывали, весело кланяясь, справиться о ее здоровье. Она по-прежнему благоволила Насте Семеновой и не переносила Лизутки Гущиной, хотя та работала хорошо в колхозе и ничего худого никто о ней не мог сказать. Матери невест охотно останавливались поболтать. И о чем бы ни шел разговор, заканчивался он неизменно похвалами сыновьям Анны Михайловны.
Но не это было главное, что открылось Анне Михайловне. Главное было то, что она, как бы ранним утром, хорошим, ясным, вышла из своей избы, поднялась на высокую гору, взглянула оттуда вниз, загородясь от солнца ладошкой, и увидела большой и ладный, невесть когда выросший дом. И дом этот был колхоз. И она поняла многое иначе, чем понимала раньше.
Этот колхоз строила она вместе с мужиками и бабами, строила долго, как Никодим ее избу. Люди, работавшие с ней бок о бок, ворчали, у иных бессильно опускались руки, малодушные убегали: одни навсегда, другие на время, а колхоз все рос и рос. Те люди, кому постройка была не по нутру, потому что захватила их одворину со всем добром, нажитым не всегда честно, эти люди мешали, запугивали, будто ничего путного не выйдет, и даже тайком, по бревнышку пытались раскатить и растащить колхозные срубы. Ничего из этого не вышло. Подвели дом-колхоз под крышу, прорубили большие светлые окна в жизнь.
В нем, в этом доме-колхозе, вначале было пустовато, холодно и неприветливо, как в ее необжитой, новой избе. И опять люди обижались, чувствовали себя неловко, но убегали из дома-колхоза реже и всегда возвращались. Они не враждовали промеж себя, как прежде, до колхоза, полюбили труд, стали работать на подзадор — кто больше и лучше сработает. Это была общественная «помочь», только не на час или на день, а на все время.
Потом все увидели, что как-то незаметно завелись в доме вещи, под стать высоким и светлым комнатам, на первое время самые необходимые, как ее кровать, стулья, буфет; и все поняли, что будет и остальное, — от них самих зависит сделать так, чтобы общин дом был полной чашей. Всем стало приятно и радостно, люди почувствовали в себе такую богатырскую силу, такую уверенность — кажется, гору своротить могли. И они в действительности ворочали горы.
И точно так же, как дом-колхоз, строилось все ее, Анны Михайловны, государство.
XVIII
Весна в 1936 году шла ранняя, но с обильными снегопадами. В начале марта было морозно и ветрено, как в январе. Днем таяло, а к вечеру крепконько подмораживало, казалось, зиме не будет конца. На матовом чешуйчатом снегу был такой наст, что держал человека. Доярки ходили на ферму прямиком от изб, как по паркету, минуя скользкую, в рытвинах и проступах, дорогу.
Скупо светило солнце, скрытое за серой пеленой облаков. Ветер раскачивал колючие елки, и крупный, пушистый иней струился с ветвей молочными ручейками.
Но тринадцатого марта, в полдень, ветер затих. Нежданно проступила на небе голубая проталина, другая, третья. И в одну из них, как из окошка, радостно и ярко, точно хорошо выспавшись, глянуло на землю солнце. Тотчас же зазвенела капель. Выскочили со двора, закудахтали куры. Беспокойно заряжали кони, выведенные на прогулку.
И тогда на серую, набухшую водой дорогу откуда-та сверху, с синего потеплевшего неба, черной молнией упал грач. Медленно и важно прошелся он по талой дороге и, склонив набок грузный белый клюв, задумчиво напился из позолоченной солнцем лужицы.
Чтобы не спугнуть грача, Анна Михайловна обошла лужицу стороной, щурясь от солнца, снега и голубизны. Она вслушивалась в нарастающую многоголосую и хлопотливую жизнь колхоза. Все спрятанное, примолкшее за зиму рвалось теперь наружу, гремело и двигалось, словно желая наверстать упущенное.
Навстречу Анне Михайловне вереницей тянулись со станции подводы третьей бригады с минеральными удобрениями. Поравнявшись, возчики почтительно взялись за шапки.
— Товарищу Стуковой… наш самый горячий!
«Призапоздали… — подумала она, степенно кланяясь. — Мое звено давным-давно на всю бригаду удобрений запасло».
Дробно стучали молотки в колхозной кузнице. Из зернохранилища нарочные второй бригады выносили мешки с овсом и яровой пшеницей. В гараже заводили полуторатонку — красу и гордость колхоза. Сизые голуби ворковали на ветхой колокольне. Анна Михайловна пристально посмотрела на колокольню и голубей, словно высчитывая что-то. «А пробу земли все еще не прислали», — вспомнилось ей, и она заторопилась.
Дел сегодня предстояло великое множество. Перво-наперво надо было сходить в житницу, еще раз взглянуть на драгоценное брагинское льносемя; его вчера просортировали и ссыпали в сусек. Пора толочь и просеивать селитру и сильвинит. Узнать, что делается в звене Ольги Елисеевой, с которым соревнуется ее звено высокий урожайности льна. А вечером — кружок текущей политики, значит, надо оповестить всю бригаду, пригласить к себе: просторная горница Анны Михайловны как раз подходяща для многолюдной беседы… Много дел. Но главное — позвонить по телефону в район, поторопить лабораторию земельного отдела с анализом. Еще в декабре Анна Михайловна и полевод колхоза, утопая в сугробах, пробрались на участок и добыли из-под снега увесистый ком замороженной земли, старательно упаковали в ящик и отправили в лабораторию. И вот анализа все нет и нет, и нельзя точно знать, каких и сколько удобрений просит земля, чтобы дать пятнадцать — шестнадцать центнеров волокна с гектара, как намечено Анной Михайловной. Положим, удобрения привезены. Но все-таки пора же знать, что пойдет на стахановский участок.
На гумне, у житницы, Анну Михайловну ждало звено: высокая, сильная и веселая Екатерина Михайловна Шарова, которая после случая с мужем полюбила Стукову, как свою мать; старушка-хлопотунья Мария Михайловна Лебедева и недавняя единоличница Антонида Михайловна Богданова, только что принятая в колхоз. «Четыре Михайловны», — говорят теперь про звено в колхозе.
Гремя ключами, Анна Михайловна торжественно открыла свой заветный «склад». Еловый свежевыструганный сусек до краев был налит блестяще-коричневым, точно стеклянные бисеринки, льняным семенем. Анна Михайловна опустила в сусек руку, зачерпнула пригоршней скользящее, словно живое, зерно. Пять звеньев в колхозе засеют нынче свои поля льносеменем с участка Стуковой. Но самое лучшее, отборное, лежит здесь.
Антонида Богданова, щуплая и печальная, исстрадавшаяся за долгие суматошные годы в единоличницах, держится в стороне, поджав отцветшие губы. Анна Михайловна, приметив это, как мать, ласково наставляет:
— Не робей, Тонюша. Раз приняли тебя в звено — стало быть, нам ровня. Ну, чего закраснелась? Чай, в колхозе живешь, не в единоличке мыкаешься… На, пощупай семечко, девяносто девять процентов всхожести, — говорит она, пересыпая семя с ладони на ладонь. Розоватой струей брызжет оно на солнце. — Хорошо ли просортировали вчера, бабочки?
— Да уж на совесть, — откликается грудным, певучим голосом Шарова. — В Покровском, на очистительном пункте, у всех глаза разбежались на наше семя.