— Пододвигайте стул и помогайте!
— Я не умею.
— Научим.
— Нет, нет, без помощников!
Я собрался уходить, как к Варваре Александровне заглянула Арина.
— Бабушка, можно воды?
— Чай еще не остыл. Присаживайся, дочка.
— Начальник просит. Там у них ледовое побоище.— Арина зачерпнула из ведра, покрытого дощечкой, кружку воды, удалилась. Ей не более двадцати лет. Глаза карие, открытые, опушенные длинными ресницами, от чего кажутся черными как угли. В ней все просто и обыденно и вместе с тем необычайно, неповторимо; грубое солдатское платье не стесняет ее движений, не скрадывает стройности и красоты фигуры: высокой, с гордой, царственной посадкой головы. В ней больше какой-то необъяснимой внутренней красоты, чем внешней. , Спустя минуту Арина возвратилась, поставила на ведро кружку. Я предложил стул.
— Посидите.
— Спасибо, старший лейтенант.
Заметив у нее на гимнастерке значок, я спросил:
— Что это у вас?
— Когда-то была чемпионом Москвы по теннису.
— Когда-то?
— Два года тому назад. Сегодня это слишком давно.
Вмешалась Варвара Александровна:
— Аринушка, как же это я запамятовала. Это же тот самый, о ком я тебе рассказывала, что на Сережу похож. Познакомься.
— Извините, я должна уйти, — заторопилась Арина.
— Без тебя там обойдутся, — махнула рукой на дверь Варвара Александровна.
Но оттуда раздался голос Карпинского:
— Арина, выручайте! Дают здесь товарищ капитан с Надей прикурить.
Арина вышла. Варвара Александровна поднялась собирать посуду, настроение у нее испортилось.
— Что же вы такое рассказывали ей обо мне? — спросил я.
— Говорила, что ты, сынок, был нынче пьян, как свинья. Ну и еще кое-что такое.
Этот внезапный взрыв гнева объяснить было трудно. Я, конечно, знал, что она не могла рассказать ей этого. Улыбнулся и стал прощаться. Унес я от нее сознание, что многое проворонил. Быть может, это и есть причина внезапной резкости: сердце матери всегда кипит, если что-то не по нему.
За полночь, едва я успел увидеть первый сон, позвонил Звягинцев. В телефонную трубку стал пушить меня, не оставляя живого места, орал и матерился. Какое шило укололо его? — ломал я голову. Оказалось — Соснов. Поднял его с постели, наобещал короб неприятностей.
— На кой сморщенный хрен ты лез на рожон?! Горькая редька ты, а не человек. Ты вконец спятил...
— Погоди, — остановил я Звягинцева. — Это твоя характеристика или Соснова?
— Мы потрудились над ней вместе!
— В таком случае вы оба безмозглые, если не смогли придумать ничего худшего, — и я бросил трубку.
Утром Звягинцев явился собственной персоной. Лицо синее, нос пунцовый, глаза — кроличьи, мутные. Я приготовился выслушать его очередную мораль, но он махнул рукой:
— Извини. Но ты, видно, здорово насолил адъютанту: свирепый, как тигр. Кричал мне: скажи, кто твой друг, я скажу, кто ты! Надо проситься из дивизии: житья не будет. Калитин говорит, два раза столкнулся с ним, оба раза одно и то же впечатление — неприятный тип.
— Но ведь вы же с Сосновым приятели? Может, скажешь, кто твой друг, и я определю твое существо?— посмеялся я.
— Перестань, и без твоих шуток тошно.
Вид у Звягинцева помятый, изжеванный, будто его из мясорубки вытащили. Сердце барахлит, пить спиртное после перенесенной операции ему категорически противопоказана, он же третьего дня хлестал, как ломовой извозчик, и теперь — хоть бери и заживо клади его в гроб.
— Умру бесславно, — пожаловался он.
— Ты, оказывается, мечтаешь о славе?
— Слава! На кой черт она нужна. Не славы хочу, а пожить в свое удовольствие. Нет, я предпочту остаться неизвестным, но знать, что был сыт, пьян, наслаждался, любил. Жил, одним словом.
— Брюзжишь, как старая баба. Сразу видно, не с той ноги встал. Ну и эгоист же ты!
Отекшие глаза Звягинцева сверкнули:
— А кто не эгоист? Все пекутся прежде о собственной персоне, о своем алчном «я». Магомет и Наполеон, псих Гитлер и Звягинцев, гигант человек и червь — все, все. Эгоизм правит каруселью, которую принято называть миром. Только есть дураки, вроде меня, которые говорят об этом прямо, и есть особая категория, те, кто, прикрываясь фразой, выдает себя за праведника, устроителя жизни, а суть одна. Да, я эгоист! Эгоист потому, что хочу жить, а не прозябать в этой гнилой дыре с дрожащей, как холодец, мыслью: рано или поздно где-нибудь клюну мертвым носом в землю.
Звягинцев выругался.
Разделить его желчь я не мог. Есть в человеке что-то недосягаемо более высокое, чем его личное. Когда он бросается на амбразуру и закрывает ее своим телом, тут уже не всепоглощающее ощущение личного, не желание ради мгновенного взлета, блеска, фейерверка жертвовать тем, что называют жизнью, здесь — бессмертие, неподвластное алчному «я». Бессмертие во имя жизни. Есть предназначение человека: не убить, а продолжить жизнь.
— Я умираю, иду на смерть потому, что хочу жизни, — сказал я Звягинцеву.
— Кому нужны эти ребусы?! — воскликнул он.
— Я уйду, останутся другие, останется жизнь, облагороженная и украшенная мною. Ради этого я жил, ради этого ушел, в этом смысл и предназначение человека.
— Ты, Метелин, или святой, или скоморох.
— Не то и не другое, я — третье: советский человек. И слишком человек, чтобы быть скоморохом, комедиантом, тем более — святым. Хотя, если бы я родился во времена Иисуса Христа, я бы непременно стал одним из его апостолов; только людей приобщал бы не к богу, а к жизни. Я слишком люблю жизнь, чтобы оставаться равнодушным, когда ее продают за тридцать сребреников, когда торгуют ею в угоду ненасытного «я», когда эгоистическая скверна покрывает ее плесенью.
— Можно подумать, ты не подвержен этой скверне?
— Ты не ошибся: и я подвержен болезни этого всепоглощающего «я». Но разница между мною и тобою в том, что я вечно борюсь с ним, ты же — ласкаешь и холишь в себе этого зверя.
Звягинцев передернул плечами:
— Скажи лучше, чем ты так взвинтил вчера Соснова? Карпинский мне говорил, что он, как банный лист, лип к Наде. Правда это?
Неожиданно для себя я частично понял причину скверного настроения приятеля и подлил масла в огонь:
— По-моему, Соснов скорее был пассивной стороной, чего не могу сказать о другой стороне.
— Не говори гадостей о Наде! Моя Надя яркая, как павлин, за ее перья я отдам жизнь. А если надо, то и Соснову сосчитаю ребра.
— У тебя губа не дура! Знал, что клевать.
— А у самого когти не увязли? Будь я помоложе, околачивался бы всю жизнь под окном Арины.
— Если бы я, как ты, разумел под любовью похоть, то тогда все легко; и, пожалуй, отпустил бы себе клюв, как у дятла. Но мы с тобой по-разному смотрим на любовь и хотим ее по-разному. Влюбленный всегда ненормален. Как на дрожжах, растет его самомнение, ему кажется — он непогрешим, хорош и красив собой, воздух вокруг чист и сладок, мир преданным псом свернулся у его колен. Необузданное желание уже не довольствуется землей, подавай ему к ногам из-за облачных высот еще не открытую планету! Готов он воевать с небом, свалить к стопам любимой подвиг за подвигом и все для того, чтобы стать чтимой величиной, а в результате — величие с гулькин нос: он не властен даже над тем немногим, что легко дается другим. Несоответствие воображения и действительности — хочу и не имею! — приводит к душевному расстройству, мутит разум, уводит от активной деятельности. Сколько одержимых, и как всегда не настоящим чувством, калечили себе и другим жизнь? Поэтому, если хочешь остаться истинным человеком, бойся ошибиться в чувстве.
Звягинцев махнул рукой:
— Слишком мрачная картина. Так, пожалуй, и я откажусь от Нади.
— Торопись. Сегодня это еще возможно, завтра — будет поздно: она бросит тебя.
— Ну, нет уж, дудки! Как-нибудь удержу эту позицию. А вообще полмира баб и мужиков не чают друг в друге души, проходят вместе жизнь, радуются. Что ж, по-твоему, это пустяки — страдание, мука?
— Нет.
— Тогда что же?
— Счастливая случайность.
— Испытай судьбу, может, Арина — тот человек, кого ты должен встретить; может, тоже счастливая случайность.
— Я встречу Соснова и выложу, как ты меня травишь, — сказал я. — Ведь он от Арины без ума! Кстати, ты ему тоже внушал: «Соснов, не будь дураком, обрати внимание на Арину».
Звягинцев искренне захохотал:
— Откуда ты знаешь? Я тебе, по-моему, ничего не рассказывал.
— Сводник номер один! Соснову я обязательно тебя раскупорю.
— От друзей можно ждать всякого свинства.
— Заюлил, капитан?
— Я просто благоразумен, лишнее беспокойство портит нервы.
— Значит, Соснов увяз там крепко? И как, пользуется взаимностью?