— Я не хочу туда... — сказал Андрей.
— Куда туда? — встрепенулась воспитательница.
— Куда?.. А, дудки! Не скажу...
И они снова замолчали, до конца так и не поняв друг друга, ощутив только сердцем, что оба несчастны, по-разному, по-своему. А боль пекла их одинаково нестерпимая: и женская, взрослая, и мальчишечья, мужская. Но не было от одной боли к другой никакой кладочки. А может, и была?.. Нет, наверное, не было. Боль на боль — только сильнее боль. А потому Вия Алексеевна вскоре снова почувствовала себя воспитательницей, несчастной воспитательницей, а Андрей — беспризорником, несчастным беспризорником. Они были все же в неравном положении. Она все же являлась властью, могла распоряжаться Андреевой судьбой. А он — нет. Он был заперт в четырех стенах и скован ее властью, и ее несчастьем, и ее прихотями тоже.
И Вия Алексеевна, воспитательница, спросила у Андрея, как и Мария Петровна:
— Как же хоть твоя фамилия?
— А вот этого я вам и не скажу. — Это в Андрее уже говорил беспризорник.
— А куда ты денешься?
— Пойду подрастать, беспризорничать.
— Ты думаешь, это выход?
— Я не думаю. Пусть конь думает. У него голова большая. — И, чуть смягчившись: — За меня есть кому думать.
— Так мы с тобой ни о чем и не договоримся, Андрей?
— А что вы прикидываетесь добренькой, жалостливой? Вы корову и то не смогли бы пожалеть.
— Я? Прикидываюсь? Андрей...
— А то я-то? Коли вы добрые, откройте двери, и я пойду отсюда, пойду и пойду...
— И куда же ты пойдешь?
— А куда глаза глядят. Проживу и без вас, не волнуйтесь. Меня, если вы хотите знать, уже здесь усыновить хотели. Добрая одна такая тетя.
— Что ты говоришь, Андрей!
— А правду, правду я говорю...
Это была правда. Только случилось все не здесь, не в этом городе. Города он уже не помнил, не помнил уже и того, как оказался сиреневым вечером у двухэтажного белого здания. По запаху ли, по унылому, какому-то болезненному виду здания Андрей определил, что это больница. И не ошибся. Когда-то он уже был знаком с таким зданием. Познакомился с ним в Гомеле, когда дядька возил его с непонятной болезнью к областным врачам. Это была первая длинная дорога Андрея. Как он радовался ей, как радовался, что у него есть непостижимая для местных врачей болезнь. Болезнь так и осталась нераспознанной. Областные врачи тоже не могли сказать, почему это вдруг на землю среди лета выпадает холод и замораживает его, Андрея, синит и чернит его тело. И вот Андрей увидел копию той гомельской больницы.
Из любопытства и желания рассмотреть, как там, внутри, он припал к синим стеклам окон. И тут же с другой стороны в это больничное стекло уперлось женское лицо. Не будь между ними стекла, они здорово треснулись бы лбами. А так только испугались. Женщина засмеялась, как могут смеяться захваченные врасплох и только добрые люди. Хотя лицо женщины было страшненькое, синюшное, как и у Андрея, когда в него входил холод. Андрей понял, что они болеют одной болезнью, и обрадовался: они же почти родственники, а может, даже и больше чем родственники.
— Откуда ты? — спросила его через стекло женщина. Голос ее Андрей не слышал, но видел, как раскрываются губы, и понял вопрос. И тут уж неизвестно почему он решил открыться ей, рассказать этой женщине за стеклом все, хотя до этого не открывался никому из людей, сторонился их, не верил, боялся и врал напропалую.
— Издалеку, — сказал он, — беспризорник я...
Сказал, а может, и не сказал, подумал только сказать, прошептал про себя, потому что и собственного голоса он не услышал. И женщина поняла его, и не заохала, и не заахала, и не убралась на кровать. Наоборот, еще крепче прильнула к стеклу, пытаясь рассмотреть его всего разом. Но пожалела она его или рассердилась — вот этого не уследил.
— А мать, отец где у тебя?
— Нету, — сказал Андрей. — В земле.
— Как же так? Как же так?.. Я тоже одна. Все мои тоже в земле. Отец, мать, муж, сын...
Андрей молчал, боялся раскрыть рот, у него захолодел язык, сделался деревянным, раздирал ему рот. На какую-то долю секунды он поверил, что эта женщина и есть его мать.
— Я сейчас, сейчас... — заторопилась женщина. — Я быстренько, ты только не уходи. Я напишу тебе адрес, пойдешь ко мне. Понял, понял?
Он понял. Эта женщина не могла быть его матерью. И не думал он никуда идти, ни по какому адресу, но остался, хотя его так и подмывало убежать. Женщина выбросила ему в форточку линованный в клетку листок бумаги.
— Пойдешь ведь, пойдешь?
— Нет! — покрутил головой Андрей, но свернул листок с адресом и спрятал в карман.
— Куда же ты пойдешь, несчастная твоя голова? Давно по тебе ремень не гулял. Скитаться да шалаться по свету... Ты слышишь меня, слышишь?.. — Женщина перешла на шепот, может, таилась, чтобы не подслушали соседки по палате. — Ты пойдешь жить ко мне. Понравится у меня — будешь за сына.
Андрей зажмурился, хотя вернее было бы закрыть уши.
— Ты слышишь, слышишь? — продолжал биться в нем женский голос.
Между ними было только стекло, уже совсем, правда, слившееся с теменью, неразличимое в темени, и он хорошо ее слышал. Женщина бело расплывалась лицом по вечернему стеклу. И когда она прислонялась к нему, кровь и синюшность отливали от ее лица, оно оживало, хотя плющились губы и нос. И было чуть-чуть страшно, что они расплющатся совсем и не станут больше на место.
— Ты хочешь быть моим сыном?
— Нет! — сказал Андрей, хотя он с самого начала был не против стать ее сыном.
— Ну почему, почему ты такой упрямый?.. Иди! — оттолкнулась от рамных переплетов женщина и полурастворилась в синеве. — Иди же!
И он пошел, как поплыл. Оглянулся. Женское лицо бело таяло в вечернем окне, бело стыли на стекле поднятые руки. И чудилось ему, что это не женщина там, а крест выставлен в окне.
— Так не забудь, береги адрес, — еще прокричала ему вслед женщина. Андрей почувствовал: женщина знает, что он никогда не придет к ней.
Сейчас он вспомнил эту женщину и пожалел, что в милиции съел линованный в клеточку листок с полустертыми карандашными строками адреса.
— Это правда! — мстительно сказал Андрей Вии Алексеевне. И вот тут-то она и проявила свой характер, характер жены начальника милиции.
— Шантрапа несчастная, голова твоя дубовая. Ремня тебе надо, ремня. Видеть тебя не могу, не переношу. Уходи, уходи совсем, убирайся, чтобы ноги твоей в этом доме не было. И ничего между нами не было. Не подходи, не подходи ко мне... — И затопала ногами, хотя Андрей и не подумал даже подойти к ней. Попробуй тут подойти, когда так орут. Тут дай бог ноги в руки, голову бы унести... И в то же время было в крике и угрозах Вии Алексеевны что-то от угроз той женщины в больнице, за стеклом. Чем-то они были похожи в эту минуту друг на друга. Но чем, времени на выяснение у Андрея не было, да и обстановка не располагала к раздумьям и выяснению.
— Вы чего на меня орете? — наглея и распаляясь от робости и незаслуженной обиды, спросил он воспитательницу. — Да я же казенный человек! Орать на меня и топать ногами никому не позволено.
— Позволено, позволено. Сейчас мне все позволено. Я, к твоему сведению, тоже мать!
Но Вия Алексеевна уже вытаптывалась, выдыхалась. Было похоже, что она сама напугана своим же топотом к криком. Еще минута-другая — и она сорвется и протопочет мимо него, закрыв руками от стыда свои зеленые глаза. Андрей пожалел ее, хотя воспеток вообще-то жалеть не положено. Не по-мужски это — жалеть воспеток, пусть ее лучше начальник милиции жалеет, а ему гордиться надо, что он так допек эту... Так уж заведено в том мире, в какой он попал. Правильно заведено. И все же Андрей жалел Вию Алексеевну.
— Вы побейте, — сказал он, — начальника милиции побейте. По себе знаю: хорошо помогает, когда побьешь кого-нибудь, кто сильнее тебя.
— Как же я побью его, Андрей? Я и тебя побить не могу.
— А меня за что? — возмутился Андрей.
— Ах ты шантрапа несчастная, — снова взвилась Вия Алексеевна, — он еще спрашивает за что. Отец-мать с ума сходят. А он в сыновья всяким тут набивается.
— Не сходят... — начал было Андрей. Но Вия Алексеевна заставила его замолчать, почти заткнула рот.
— Выдрали тебя раз, так кого из нас не драли? А ты сразу на весь белый свет разобиделся. Сразу от отца с матерью отказываешься. Вот Кастрюк, у него жизнь хуже твоей, а к отцу с матерью стремится, не бросает их, не забывает. А ты? Хочешь ты или не хочешь, мы доставим тебя домой. Каков ни есть отцовский дом, но это отцовский дом, твой... Что ты там натворил?
— Ничего я не натворил, — ушел в глухую оборону Андрей.
— Своровал что-то, и теперь стыдно признаваться.
— Ничего я не воровал.
— Спалил что-нибудь нечаянно?
— Ничего я не палил.
— Били тебя дома?
— Меня некому бить, — сказал Андрей. — То есть есть кому бить, много, но на законных основаниях — некому. Нету у меня ни отца, ни матери.