— А видишь ты себя там, где ты никогда не был? Видишь ты то, чо никогда не видел? — допытывался Кеша, успевая следить и за рекой, и за мотором, и за Сережиными глазами.
— Не вижу, — честно признался Сережа. — Нет, постой… Когда музыку слушаю, вижу.
— А чо видишь?
— Разное. Почему-то раскаленную лаву… Океан. Какие-то странные гигантские растения… Огромных птиц. Что-то вроде начала земли… И я лечу над этим началом… Говорят, некоторые летают во сне… А я — когда слушаю музыку… — И Сережа вздохнул и зажмурился, как будто сибирские просторы вокруг него наполнились консерваторским торжественным эхом.
— Я тоже летаю, — сказал Кеша, — но только без музыки. Чо-то, правда, во мне самом звенит, рокочет, как эта река. Но это не чужа музыка, а моя… Хотя я даже на гармошке не играю… Но я не только летаю, Сережа… Иногда я ползу, будто у меня нет ни рук, ни ног и на мне кака-то чешуя и я трусь и трусь о траву, стараясь эту чешую сбросить. Иногда я плыву, и дышу жабрами, и вижу под водой сады и города. А то вдруг расту деревом, и вместо рук у меня ветви, и я перешумливаюсь с другими деревьями, и они понимают меня, а я понимаю их. То я замшелый валун посреди реки, хочу чо-то сказать, а не могу и своей немотой мучусь. То я капля росы на травинке и, когда солнце меня испаряет, восхожу в небо и прилепляюсь к краешку облака, а потом срываюсь на землю каплей дождя и ищу ту травинку, с которой взлетел, и не могу ее найти. Таких травинок — миллионы…
— Кеша, а ты писал когда-нибудь?
— Письма. Но очень редко — я ошибок стесняюсь. Я ведь семи классов не кончил, Сережа. Я в милицию хотел, а меня не взяли. Сейчас туда меньше чем с десятью классами не берут… Ну, может быть, из-за моего горба тоже — только они мне этого не сказали…
— В милицию? — поразился Сережа. — Почему в милицию?
— Я людей люблю. Иногда мне их жалко, но я их все равно люблю… А в милицию должны идти только те, кто людей любит. Я заметил, те, кто с плохими милиционерами сталкиваются, могут веру во все потерять… А ишо я бы хотел быть директором детдома. Я даже дворником хотел туда или истопником. Тоже не взяли. Сказали — тебя дети задразнят. А это неправда. Ну, может, сначала бы подразнили, а потом и перестали. Они бы поняли, чо я их люблю, и меня тоже полюбили бы… У меня ведь нет никакого горба, Сережа. Нету. Каля мне так сказала. А раз она там сказала, значит, правда. — У Кеши выступили слезы, и он отвернулся.
— Не плачь, Кеша, — попросил Сережа. — Каля сказала правду.
— Я не плачу. Это от ветра… — ответил Кеша. — А вообще я иногда плачу… Я ведь Калина подруга… Скажи, а Каля меня может полюбить?
— Я видел, как она тебя поцеловала, — сказал Сережа. — Так подруг не целуют.
— Я бы хотел, чобы у нас с Калей были дети, — мечтательно протянул Кеша. — Я хочу, чобы они были образованными. Я чувствую много, Сережа, а знаю мало… Вот ты говорил о начале земли… А разве она вообще начиналась? Разве она не была всегда?
— Думаю, что не была… — ответил Сережа нетвердо. — Во всяком случае, нас так учили.
— Но если мы были, когда не были, может быть, и у земли была другая жизнь? До того, как она землей стала?
— Может быть, Кеша.
— Сережа, ты никогда не рисовал?
— Рисовал, но плохо…
— Но все-таки рисовал… А вот прежде чем художник пишет картину, чо у него есть, Сережа?
— Как чо? — Сережа вдруг поймал себя на этом сибирском «чо» вместо «что» и улыбнулся. — Холст, краски…
— Нет, я не про это… В голове у него чо прежде этой картины?
— Думаю, что предчувствие этой картины. Мысль о ней.
— А земля — ведь она тоже наподобие картины. Всех картин картинней… Значит, и у нее свой художник был. Значит, земля, прежде чем стать землей, была мыслью о земле… Только вот чьей мыслью, Сережа?
— Наверно, мыслью природы, Кеша.
— А может быть, бога? — и голубичные глаза Кеши уставились на Сережу с обескураживающей вопросительностью. — Гляди-ка, изюбр!…
За одним из поворотов перед самым носом лодки оказался изюбр, переплывающий реку. На его бархатных рогах сидела бабочка. Когда изюбр увидел Кешу и Сережу, в его глазах появился совсем человеческий страх, и он отчаянно заработал ногами, пока не оказался на берегу. Изюбр бросился в кусты и на мгновение оглянулся, удивляясь тому, что в него не стреляют.
— Боится! — сказал Кеша. — И правильно боится. А ведь он — природа, и мы — природа.
— Я думаю, что люди называют богом природу, потому что не могут ее до конца объяснить, — сказал Сережа.
— А чо, если они бога называют природой?
— Ну, какая разница, что как называют… Многое вообще называют так или иначе от незнания… Вот ты говоришь, Кеша, что мало знаешь. А я убедился, что даже самые большие ученые знают мало… Никто не знает всего.
— Никто? — погрустнел Кеша. — Значит, не с кем посоветоваться, спросить… А у некоторых такой вид, будто они все знают.
— Они как раз и знают меньше всех, Кеша. Просто притворяются.
— Понимать, Сережа, у меня один вопрос, который меня давно мучит… — замешкался Кеша. — Если человек произошел от обезьяны, почему тогда все обезьяны не стали людьми?
— Видишь ли, Кеша, есть одна теория. Правда, еще не подтвержденная… Мне ее рассказал один ученый… — осторожно начал Сережа.
— Да ты не бойся, говори… — придвинулся к нему Кеша, так что качнуло лодку. — Иногда непроверенно — это само верно…
— Не знаю, верная эта теория или нет. Но она меня заинтересовала. Она не совсем геологическая, но без геологии в ней не разберешься. Может быть, я когда-нибудь займусь этим…
— Да ты не тяни за душу, — изнывал Кеша.
— Словом, когда-то было нарушено магнетическое равновесие Земли. И тогда с некоторыми, наиболее слабыми, обезьянами произошла мутация… — начал объяснять Сережа.
— Это чо тако? — даже вспотел Кеша.
— Патологическое изменение. Ну, ненормальное развитие… Обезьяны обезволосели, физически стали менее приспособленными, беззащитными. Но инстинкт самосохранения заставил их быть более умными. У них стал развиваться мозг. Они стали ходить на задних лапах. Научились добывать огонь трением двух палочек и перестали быть обезьянами, стали людьми… А другие обезьяны так обезьянами и остались. Такая это теория, Кеша.
— Значит, мы все-таки от обезьяны? — разочарованно вздохнул Кеша. — Вот птицей я себя помню, рыбой помню, деревом помню, а обезьяной — никогда…
— Есть и другие теории, — успокоил его Сережа. — Есть теория, что мы — это потомки пришельцев с других планет… Есть теория, что Земля — это создание высшего разума Вселенной. Циолковский так думал…
— Это тот, кто ракету изобрел? — радостный от узнавания имени, спросил Кеша.
— Первый, кто соединил ракету с космосом, — мягко поправил его Сережа. — Но мало кто знает, что он был великим философом.
— Кем? — подавленно переспросил Кеша.
— Философом. То есть человеком, у которого есть свои мысли, — пояснил Сережа. — Своя система мышления.
— Но у всех есть свои мысли… Даже у дураков… Мелконькие, но свои… — сказал Кеша.
— Дураки только думают, что их мысли — свои. Они у них фабричного производства.
— Ну и чо это за высший разум? — спросил Кеша.
— Циолковский точно этого не определил… Он как бы нас оставил догадываться. Он считал, что все во Вселенной порождено этим разумом, все взаимосвязано. Я нашел в дедовской библиотеке калужские брошюры Циолковского и зачитывался ими. А знаешь, Кеша, Циолковский бы тебя понял, когда тебе кажется, что ты был всегда. По Циолковскому, ничто не исчезает, только видоизменяется в других сочетаниях атомов. Ты ведь, конечно, знаешь, что такое атом?
— Ну, этого-то кто не знат, когда есть атомна бомба, — обиделся Кеша.
— Но ведь атомы — это только крошечные кусочки нашего тела.
— А у нашей души есть атомы? — допытывался Кеша. — Куда она деватся, душа, когда тело умират?
— Не знаю, Кеша. Видишь, как я тоже мало знаю… Но, наверно, если тело, даже умирая, не умирает, то не умирает и душа, — ласково улыбнулся Кеше Сережа, и не предполагавший, что когда-нибудь ему придется говорить обо всем этом на глухоманной сибирской реке, в лодке, пропахшей смолой, мокрым брезентом и рыбой.
— А я ишо об одном… — сказал неуемный Кеша. — Куда деватся время?
— Становится памятью, — после короткой паузы сказал Сережа.
— Ничьей памяти не хватит, чобы вместить время, како прошло… — покачал головой Кеша.
— А память, наверно, в генах передается, — сказал Сережа.
— В чем? — опять с тоской переспросил Кеша.
— Ну, то есть в крови сидит. Вот почему, например, ты добрый?
— Да не такой уж я добрый… Иной раз, когда таких гадов, как Ситечкин, вижу, по чапаевскому пулемету тоскую… — сказал Кеша, и в его голубичных глазах блеснуло что-то, совсем на доброту не похожее.