Бескровно чистое, подбитое аккуратной бородкой лицо старика председателя не выражало ни волнения, ни удивлении, только внимание. Он покачал головой:
— Смертью целишься добро добыть, Романыч.
— Своей смертью, не чужой.
— А ежели вдруг твоей-то одной для добычи недостаточно, как бы тогда других заставлять не потянуло — давай, мол, не жалей, не зря же — добра ради!
Прошла минута, другая, Кистерев лежал, глядел в потолок и молчал. Он так ничего и не ответил.
Молчал и Женька, испытывая в душе странную сумятицу. Ему приятно было спокойствие старика, о которое разбивалась надрывная смятенность больного Кистерева, но согласиться… Нет, Женька всегда считал, что общее для всех счастье можно — иногда должно! — покупать смертью. Не зря же люди славят героев.
Он зашел проститься к Божеумову.
Тот встал, одернул гимнастерку, прошагал на тонких, деревянно ломающихся ногах к дверям, поплотнее прикрыл их, повернулся фасадом — брит, строг, пасмурен.
— Ты что-то, Тулупов, к Кистереву зачастил — и ночью, и днем.
— Не положено?
— Помнить должен — служишь не Кистереву, а бригаде.
— А я-то думал, служу трудовому народу.
— Через нас, Тулупов, через нас — трудовому. А так как в бригаде уполномоченных я как-никак постарше тебя считаюсь, то и вся служба твоя народу только через меня идет. Ясно?
— Не совсем.
— А именно?
— Не ясно, зачем ты мне все это говоришь?
— Вынужден говорить, Тулупов, вынужден. Кистерев твой любезный, — сам слышал, — мутит против нас водичку. А тут все под ним ходят, да и в районе его оглаживают. Сам Бахтьяров готов локотком прикрыть. Так что слепому видно — личность крайне опасная!
— Может, придушить, пока он болен?
— Не иронизируй, Тулупов! Ты — представитель от самой области, поэтому всякие там шуточки напрочь забудь. Едешь сейчас в колхоз, гляди там в оба, чтоб на кривой по объехали. Чуть что — сигналь. И мне! Только мне! Я — Чалкину. Никаких других инстанций для нас здесь не существует.
— Наставляешь, словно мы во вражеском лагере.
Божеумов долгим взглядом проплыл по лицу Женьки.
— Возможно, — сказал он. — Очень даже возможно. Не в гости нас посылали.
6
Председатель «Красной нивы» Адриан Фомич подогнал уже подводу к самому крыльцу, сидел, свесив сапоги с грядки.
— Случилось что? — спросил он, вглядываясь в лицо Женьки.
— Нет, ничего, — ответил Женька.
— Садись-ка… вот так. Шинелку-то подбери, а то о колесо запачкается… Н-но, родимушка, трогай!
Лошадь потянула телегу к грязной дороге.
Выехали за село, в поля, окруженные тяжелой, мутной просинью. Влажный воздух густ и недвижен, ни намека на ветерок — не вздрогнет былинка на обочине, не колыхнется волглый лист на искалеченном колесами кусте. Все замерло и подчиняется одной только силе — гнетущей вниз силе земного притяжения. Чавкают в тишине по грязи копыта да стучит, скрипит, постанывает расхлябанная телега. Недавно сыпал скупой дождь, перестал на минуту, но снова копится, снова будет жидко сеять.
Адриан Фомич помахивает концами вожжей, подгоняет:
— Эй, касаточка, шевелись! Скоро темнеть начнет, а дорога не почата.
Женька увозит с собой тупую неуютность, вызванную разговором с Божеумовым: не смей доверять… враги! Словно ты не на своей земле, не среди своих людей. На фронте досыта навраждовался — надоело!
— Чтой-то, право, ты не в себе, молодец? — снова поинтересовался старик.
И Женьке захотелось услышать утешение — нет здесь врагов, ошибается Божеумов, враги далеко, за линией укатившегося в глубь Европы фронта.
— Война, что ли, людей испортила, — сказал он. — Одну песню поют: не верь, враги кругом!
— Э-э, такие-то порченые всегда были: им жизнь не в радость, ежели за горло взять некого.
— За горло — нет, это уж совсем… Я о других — кто за горло не хватает, только печать ставит: тот, мол, нехорош, этот, мол, плох. Наслушаешься, и душно становится.
Старик невесело покачал головой:
— Начинают-то с малого — с припечатывания, с истовости: защищаю-де! А конец бывает всякий, иной раз до лютости. Вот у нас в деревне в двадцать первом году случай был: один норовистый из-за слова поперечного другого убил, да заодно еще и бабу безвинную… Топором, зверь, двоих.
— Из-за слова?
— То-то, слово, брат, злая штуковина… Митрофан Зобнин… Отец у него до революции шибко широко жил: десятин сто земли, крупорушка, маслодавильня, работников десятка два. После революции его и тряхнули: землю обрезали, крупорушку и маслодавильню — в общее пользование. Старик-то захворал с горя и помер, а сын единственный — наследник — на свой манер свихнулся. Отняли, мол, и ладно. Не большевики отняли, а бог, потому что без бога ни один волос не упадет… Да — а, бог. Стал этот Митрофан бога любить, но уж очень круто, даже на киселевского попа с кулаками бросался: плохо — де бога обиходишь! А мужик он в соку, кулаки пудовые… Но тут как раз вернулся его сосед из армии — Венко Крюков. Восемь лет дома не был, навоевался и за царя, и против цари, грамоты небольшой, но правила блюдет уже новые — бога нет, царя не надо! Как такого соседа Митрофану терпеть?.. Словом печатают, говоришь? Слово, парень, всему начало — и хорошему, и плохому. Уж как обливали друг дружку — Венко и Митрофан — крутым кипяточком, сами корчились, и другим жарко. Пасху, помнится, праздновали. Венко хоть и неверующий, а подвыпил. Нет, не сильно, так — до веселого настроения. Взял он гармошку, сел под окнами у себя и давай во всю голосинушку частушки блажить. Про бога там, про святую богородицу, и уж ради праздничка не стеснялся, конечно, — запускал такие словца, что хоть уши заткни. А Митрофан послушал, послушал — за икону со стены, и к нему: «На колени, нехристь!» Венко — гармонь в сторону, кол из ограды, да колом-то по иконе… Выбил ее на землю и еще каблуком приступил: вот, мол, твой бог — под пяткой у меня! Митрофан перед ним — пепла серей. Постоял молчком, да к себе. Венко понял, что вернется, тоже к себе домой крутанул. Дома и стены помогают… Не помогли. Вломился к нему Митрофан с топором. Жена Венкина, дура-баба, нет чтоб выскочить да народ кликнуть, промеж них кинулась разнимать. Митрофан сперва ее уложил, а потом и Венке череп раскрыл… Так-то. Слово истовое…
— Ну, отец, далеко увел. Я все-таки о другом говорил. — Женька и в мыслях не мог поставить Божеумова рядом с Митрофаном.
— Ты о тех говорил, кому богу молиться — лоб расшиби. А от таких всего жди, парень.
— Венко, пожалуй, тоже из тех — лоб расшиби, но все-таки не Митрофан, убийцей не стал.
— Убийцей не стал, а до убийства довел.
Помолчали.
— Ну и что с этим Митрофаном сделали? — спросил Женька.
— Что делают с убийцей? Руки скрутили да увели. Был да нет, царствие ему небесное. А у Венки-то в люльке пятимесячное дитя осталось…
Лошадь тянула телегу в глубь влажного мира, где все наперед известно — те же щетинистые поля, то же плоское небо, та же смытая, безликая, удручающая одноцветность.
Старик пошевеливал вожжами, глядел вперед задумчиво и грустно.
— К себе взял ребеночка-то. Жена у меня своего грудью кормила. Обоих на ноги подняли, кто свой, кто чужой — не отличали… Ровно росли ребятишки, а вот судьба вышла разная. Володька, родной-то который, еще в сорок втором… под Ростовом. Кирюха, приемыш, вместе с ним ушел, третий год в армии, а войны и не видел! Попал к большому начальнику — удобная служба, строительства военные оберегать. Даже на побывку пускают, вот и снова обещается приехать. Недалече служит… Н — но, золотая, пошевеливайся!
Старик подхлестнул лошадь.
Начало смеркаться.
Впереди замаячила одинокая фигура, сгорбившаяся под гнетом влажных сумерек. Лошадь, кивающая на каждом шагу головой, нагоняла ее.
Адриан Фомич вытягивал тощую шею, пошевеливал вожжами: «Но, касаточка», пытался угадать со спины: кто же это?.. Уж он-то знал всех в округе.
Телега кренилась, оседала, выравнивалась без толчков, без тряски, — не путь, а качели, неспешная езда дедов и прадедов. А где-то воют пикирующие бомбардировщики, кромсают землю гусеницы танков: «От Советского Информбюро!..» Война далеко — на чужой земле. Здесь лошадь кланяется лохматой мордой придорожным кустом, пням, расквашенной дороге…
Наконец она стала отбивать поклоны в сгорбленную спину…
Не понять сзади — баба или мужик? Длинное не по росту пальто врасхлюстку — допотопный балахон с мокрыми тяжелыми полами, на голове платок, стянутый концами на затылке, а ноги в штанах, заправленных в опорки. Баба или мужик?.. Обернулся — из густой бороды торчит клипом томный нос.
— Чей ты, бедолага?
— Подвези… Свалюсь… — хриплое с отдышкой из нутра, из глубины перепутанной бороды.
— Садись быстрой, заботушка.