— Иди в обмотках, не велика беда, — сказал он Иванову.
— Да ты что? — уставился на Кремлева Бугаев.— Опозорить всю нашу службу хочешь? На свиданье идти в обмотках — срам один. Да еще кабы ноги были у этого парубка, а то черт-те что! Кавалерист. У нас бы его ноги бабы заместо рогача в печь совали.
— Ты, Бугаев, и хрыч же, — отозвался Иванов. — В одной руке пряник держишь, а другой — под дых даешь. Как же на тебя не обижаться?
Но тот не обратил внимания на реплику Иванова, сказал Кремлеву:
— Не скупись, Петя. Одень и пенек — будет паренек. Гляди, и наш покрасивеет. Раз сердце защемило, то лучше не перечь ему: может, тут его судьба.
Петя сердито сбросил сапог:
— Меряй!
— Спасибо тебе. Вот выручил!
Обливаясь потом, Иванов натянул на саженную ногу сапог. Бугаев осведомился:
— Ну как, жмет?
— Давай второй. У меня женский размер.
Кто больше вспотел, хозяин сапог или Иванов, трудно сказать. Но когда последний прошелся, точно ступая по шаткому мосту, кто-то из солдат под общий хохот съязвил:
— Списывай, Петя, красу твою в БУ, поминай, как ее звали.
— Не жмет! Ей-богу, не жмет, — божился Иванов.
— Оно и видно.
— Был бы другом, еще капельку духов у лейтенанта взял, — повернулся Иванов к Пете. — А то тут, пока с вами торговался, потом всего прошибло.
— Цыганская порода у этих курян, — рассердился Бугаев. — Иди уж, коли собрался.
В назначенное время, вооруженный свежевыстроганной белой тростью, Иванов был на месте. У землянки-клуба толпились солдаты, группами стояли офицеры в ожидании начала фильма. Иванов огляделся по сторонам, небрежным движением достал из кармана часы, громко щелкнул крышкой и опять спрятал их. Клава опаздывала. Нетерпение рождало страх: что если не придет? Но не успел он подумать об этом, как заметил
у входа в клуб одиноко стоящую девушку с газетой в руке. Невысокого роста, веснушчатая, курносая, невзрачная. Трость Иванова метнулась за спину. Глаза девушки скользили по лицам командиров. Иванов разглядел ее с ног до головы, но будто к земле прирос: теперь уже страх быть узнанным ею подавил в нем способность как-то распоряжаться собой, и он, чтобы скорее улизнуть, стал пятиться назад.
— Осторожнее! — крикнули ему.
Он оглянулся и оказался нос к носу с капитаном Сосновым.
— Виноват, товарищ капитан. — Иванов вытянулся по стойке смирно, прижимая трость к ноге.
— Вы, милок, глаз лишились? Чуть с ног не сбил! Ба, да ты с тростью? Каков кавалер! Чей солдат?
Иванов растерялся окончательно.
— Чей солдат, спрашиваю?
— Я из подразделения старшего лейтенанта Метелина.
Соснова передернуло, он повернулся к стоящим рядом офицерам.
— Известно. Каков поп, таков и приход. Уж эти мне вносовцы! Бездельники. Придется доложить генералу.
— Разрешите идти?
Соснов забрал у Иванова трость.
— Идите.
Нырнув в толпу бойцов, Иванов машинально оглянулся: не приметила ли связистка? Его трясло, как в лихорадке, едва унес ноги. Зато Петя Кремлев, посланный Бугаевым проследить незаметно за «порядком», выстоял до конца развязки. Некоторое время Клава скучала в одиночестве и вдруг обратила внимание на белую трость у Соснова. Не колеблясь, решительно подошла к капитану, лицо ее осветилось улыбкой.
— Коля?
Соснов оглянулся.
— Добрый вечер, товарищ капитан. Вы, оказывается, настоящий хозяин слова, пришли все-таки.
Соснов покосился на приятелей. Клава продолжала улыбаться:
— Теперь понятно, какой вы временный командир взвода.
— Позвольте, откуда вам известно мое имя?
— А эта газета и ваша трость вам ничего не говорят? Вы же сами назначили...
Соснов покраснел. Офицеры весело зашумели.
— Не отпирайтесь, капитан.
— Газета и трость полны тайного смысла.
— Вам везет, Соснов!
— Берите его за бока, девушка, чтобы не увиливал. Знаем мы его!
— Погодите вы! — крикнул Соснов. И Клаве: — Черт возьми! Это что еще за комедия?
Клава напряглась, что-то в ней будто оборвалось:
— Как вы со мной разговариваете, товарищ капитан? Я же женщина.
— Вы солдат, — отрезал Соснов. — Кру... Идите!
И тут только Клава поняла, что доверчивость завела ее в непролазную трясину: кто-то зло подшутил. Она сжала голову руками, будто пряча глаза от стыда, убежала.
«Кто же это? Кто же это?» —плакала она.
А виновник сидел в блиндаже и не мог стянуть с набрякших ног сапоги. Подоспевший Кремлев кудахтал над ним:
— Осторожнее, голенище оторвешь!
Иванов как-то весь померк, глаза потускнели, словно хворь одолевала его.
— Надо же было, чтобы товарища капитана тоже Николаем звали, – сокрушался он.
Вокруг теснились солдаты, комментируя и горя любопытством. Бугаев, видя, как мучается Иванов, снимая сапоги, покачал головой:
— Эх ты, женский размер!
— Э, Бугаев, история!
— Что еще за история?
Иванов неопределенно пожал плечами.
— Очень прискорбная, — ответил за него Кремлев. — Гляжу, лицо засиженное мухами, нос, как старый стоптанный валенок, и приманки никакой в глазах.
Разочарованный Бугаев хлестнул Иванова словами:
— Брехло! Пули отливал — ювелир, упоение...
Иванова будто в живую рану толкнули, вскочил он
бешеный, схватил Кремлева за грудки и яростно прошипел:
— Гляди у меня, сопляк! И ты тоже, — люто покосился на Бугаева. — Не троньте ее. Красивше Клавы на свете никого нет. Запомните это!
Солдаты один за другим покинули блиндаж.
Вечером звонил Соснов, требовал меня, но я гостил у Санина. Иванова капитан засадил на пять суток на дивизионную гауптвахту.
— Но это не самая страшная беда, — рассказывал Бугаев. — Связи нам коммутатор с живым миром не дает. Клава нашего Миколашки оказалась там начальником, коммутатором ведает. Бойкот девки объявили «Воздуху».
История эта, однако, имела свое продолжение. На следующий день я давал объяснение генералу. Иванову было добавлено еще пять суток ареста. Уходя из штаба и столкнувшись с Сосновым, я не утерпел, посоветовал ему не вводить людей в заблуждение своей внешностью.
— Что ж, прикажете мне изуродовать себя? — спросил он.
— Нет, очистить хотя бы на капельку то, что находится под позолотой, — ответил я.
Но он притворился, что ничего не понял.
Клуб, или Дом офицеров, как его именует Звягинцев, стал поважнее неоткрытой архимедовой точки опоры, с помощью которой можно опрокинуть земной шар. И надо воздать должное разуму, который предусмотрел в сложном и путаном механизме фронтовой жизни и это звено. Фильмы, художественная самодеятельность, лекции, вечера встреч с героями переднего края и боевой учебы, наконец, регулярные информации генерала о состоянии дел в дивизии и на фронтах, просто его беседы с рядовыми и командирами о самочувствии создавали необходимый тонус настроения. Генерал Громов — командир дивизии, человек железной закалки, широкой души, живой и деятельный, — понимал и использовал это. Каждого командира он старался держать на примете, знал его слабости и сильные стороны. Он не сомневался в стойкости своих офицеров, но настроение их в связи с общей обстановкой было не ахти какое, и это, естественно, сказывалось на настроении бойцов; иногда без личного вмешательства Громов мог круто все повернуть. Главным рычагом, приводом был клуб. И если Звягинцев поначалу видел в клубе учреждение увеселительное и только увеселительное, то генерал, не отвергая этого, имел в виду более дальний прицел. Он вменил в обязанность командирам полков, батальонов, отдельных дивизионов и других служб передовой и второго эшелона лично присутствовать на сборах в клубе с семи до одиннадцати вечера ежедневно и в обязательном порядке. Косному, консервативному человеку это казалось безрассудной причудой вышестоящего лица: передовая в любую минуту могла забурлить... «Сделайте так, — парировал генерал, — чтобы временное ваше отсутствие не сказалось пагубно на положении дел. В противном случае вы плохой командир, и рано или поздно у вас все равно что-нибудь стрясется». Но вскоре без генеральских доводов все убедились в непреложной истине: общение — целесообразно. Происходило как-то само по себе: люди становились человечнее, более горячими спорщиками, убежденнее, увереннее.
Я тоже стал завсегдатаем клуба. Ближе сошелся здесь с подполковником Калитиным. Он, оказывается, известный писатель. Я многое прочел его, но не предполагал, что Калитин-писатель и Калитин-редактор — одно и то же лицо. Беседовать с ним — удовольствие. Он нетороплив в мыслях, но пишет Лучше, чем говорит; любит подвергать сомнению суждение других. Пристрастие к анализу заводит его иногда в таежные дебри. Удивительный народ художники: обязательно у них две стороны одной и той же медали, то поразят гениальностью, то вдруг не отличишь их от ремесленника; они стремятся залезть тебе в душу, вывернуть ее наизнанку, претендуют на право критиковать всех и не терпят малейших замечаний в свой адрес. Калитин окончил высшую партийную школу, когда-то пахал землю, знает, что такое кусок хлеба. Кажется, все данные в нем есть для того, чтобы всегда оставаться трезвым, но и он поразил меня сегодня. Встречаю его хмурым, неразговорчивым, уткнул взгляд в землю. Видно, думаю, газета допустила какой-то ляпсус. И вдруг он говорит: «Все больше и больше волнует меня судьба человечества! Ведь все будет к чертовой матери сметено, если не остановить. Все поставлено на карту, ходим по острию ножа. Черт возьми, так и не дадим человеку достичь совершенства — все рабы. Одни — рабы похоти, другие — власти, третьи — глупости».