1926 г.
I
Грязный и жалкий трактирчик, какие бывают только в бедных кварталах. Почерневший потолок. Обои на стенах оборваны, висят клочками. Кое-где виднеются картины лубочного производства. В одном углу скучно тикают большие старые часы со сломанными стрелками. За несколькими столиками сидят извозчики, мелкие торговцы и рабочие. Отдуваясь, звучно прихлебывают из блюдечек горячий чай, пьют водку и жадно уничтожают дрянную закуску. За буфетом, облокотившись на руки, дремлет сиделец, толстый, лысый, в полосатой ситцевой рубахе и засаленном пиджаке.
Духота. Пахнет поджаренным луком, гнилой пищей и водкой. Над головами клубится облако табачного дыма. Говорят вяло, неохотно, избитыми словами. Изредка кто-нибудь крепко выругается, и то не от сердца, а так себе — по привычке. Ни мысли, ни желаний, точно все уже давно передумано, рассказано и тысячу раз решено. И жизнь кажется такой же бессмысленной, как ход тех часов, у которых сломаны стрелки.
Скучища невыносимая.
Я приютился за угловым столиком, в стороне от других. Передо мною стоит наполовину опорожненная бутылка с пивом. Часа уже два сижу я так, занятый одной лишь думой: куда бы скрыться из этого города…
Оставаться здесь больше нельзя. Товарищи арестованы. Я тоже хорошо известен полиции, и она разыскивает меня повсюду. Ускользая от нее, я уже несколько недель бегаю по городу с одного конца его на другой, как затравленный зверь. Паспорт мой провален, достать другой нет возможности. У меня положительно нет никакого крова. Треплюсь между небом и землею. Правда, я имею несколько давнишних знакомых, у них можно было некоторое время провести безопасно, но при моем появлении они начинают трепетать за свое благополучие. Некоторые даже не узнают меня. Все это заставляет искать по ночам убежища в каком-нибудь строящемся здании или под мостом; иногда провожу ночи, скитаясь по улицам. Чувствую усталость. Почти в каждом человеке вижу шпиона.
Необходимо куда-нибудь уехать, хорошо отдохнуть, осмотреться.
Но… в кармане у меня всего шесть рублей…
А главное — меня страшит мысль, что и следующую ночь мне придется скитаться по улицам, дрожа от холода, пугливо озираясь и страшась своей собственной тени. Да и деньгам моим скоро конец…
Что тогда делать?..
Неприятное чувство подавленности и беспомощности овладевает мною. Так жить нельзя; это все равно, что болтаться на гнилой веревке над зияющей пропастью, ежеминутно рискуя сорваться и разбиться вдребезги.
Мрачные думы мои были прерваны двумя лицами, только что вошедшими в трактир. Они сели за столик, рядом с моим, заказав сороковку водки и яичницу с колбасой.
Мое праздное внимание останавливается на них.
Один — здоровенный мужчина лет двадцати восьми. Роста выше среднего. Кряжистый, мускулистый. Голова большая, круглая, крепко сидящая на короткой шее. Русые щетинистые волосы всклокочены. На широком, типично русском лице с небрежно спутанными усами запечатлен тяжелый труд. Но серые глаз смотрят весело и самоуверенно. Голос твердый и сочный, точно пропитанный морской влагою.
Товарищ его, наоборот, маленький, тощий человечек, в каждом движении его чувствуется забитость.
Первый наполняет стаканы водкой и, добродушно улыбаясь, треплет по плечу товарища:
— Ну, брат Гришаток, пропустим. Последний разок русскую пьем. Через неделю позабавимся английской виской.
— За счастливое плавание, — приветствует Гришаток.
Из дальнейших разговоров их я узнал, что оба — матросы и плавают кочегарами на коммерческом пароходе. Слушаю дальше.
Боже мой, они на следующий день уходят в Лондон!
А что если попросить их, чтобы увезли меня в Англию.
На минуту отвожу взгляд в сторону, стараюсь не выдать своего волнения.
В России для меня, разбитого и измученного, нет больше дела. Если только эти ребята пособят мне, уеду за границу. Посмотрю, как другие люди живут на свете, отдохну…
В воображении, как в туманной дали, уже рисуется новая жизнь, еще неизведанная, манящая, полная разнообразия.
Как с ними заговорить? С чего начать?
«Смотри, не промахнись, а то пропадешь!» — всплыла предостерегающая мысль.
«О нет! Я сам моряк и знаю, как со своими разговаривать: умирай, а шути».
— С корабля, что ли, братцы?
— Да, — отвечает мне здоровенный, как после узнал, Трофимов.
— Надо полагать, роль духов исполняете в преисподней?
— Верно сказано. А вы кто же будете?
— Существо, потерпевшее аварию от норд-остской бури. Потерял руль и компасы. Ношусь по волнам житейского моря, куда гонит ветер. Случайно забрел в сие пристанище. Отдохну немного и опять лавировать начну между подводными камнями, пока не потерплю полного крушения…
— Тоже, значит, моряк? — перебивая меня, спрашивает Гришаток.
— Да еще какой! Целых семь лет пробыл во флоте. Весь просолел. Сто лет пролежу в земле — не сгнию.
Трофимов пытливо оглядывает меня. Затем, точно следователь, начинает расспрашивать, где плавал, какие обязанности исполнял. Отвечая на его расспросы, я пускаю в ход морскую терминологию.
— Вот теперь вижу, что и ты из смоленых, — говорит наконец он, широко улыбаясь. — И поэтому пожалуйте к нашему столу: вместе разделим трапезу…
Выпиваем по стакану водки.
Вижу, что ребята ко мне расположены. Недолго думая, начинаю расспрашивать их, можно ли им перевозить пассажиров.
Трофимов сразу догадался, к чему веду я этот разговор.
— Вот что, брат, как тебя звать-то? — спрашивает он, понижая голос и вглядываясь в меня.
— Когда-то величали Дмитричем.
— Ну, так слушай, Митрич: ты это верно сказал, что тебя ожидает крушение?
— Конечно.
Он осторожно озирается кругом и спрашивает меня уже шепотом:
— Скажи, слышь, откровенно: дело серьезное?
— Вздернут, — кратко отвечаю я.
Лицо Трофимова выдает волнение. Руки беспокойно ерзают по столу. Он смотрит уже сочувственно. Гришаток бледнеет.
— Хочешь поехать по-темному? — снова спрашивает меня Трофимов.
Я не понимаю его.
— То есть без билета. Куда-нибудь в темноту забиться и ехать. Вот что это значит. Понял?
— Понял.
— Ладно.
Я чувствую, как через черную тучу отчаяния врывается в душу мою светлый луч надежды, приводя меня в самое восторженное состояние. Я едва сдерживаюсь, чтобы не броситься им на шею.
— А сколько это стоит?
— Да что с тебя взять-то? Купи для ребят бутылку горлодерки, штук пять селедок на закуску да дай им еще трешницу, коли найдется, и дело в шляпе. Часам к восьми выгребай на корабль.
Я с радостью соглашаюсь.
— Только бы Ершов, часом, не узнал, — предупреждает Гришаток.
Что такое? Неужели хочет расстроить уже налаженное дело? Нет, слышу возражение другого:
— Брось, дружище, толковать-то. Такого осла да не надуть? Он сегодня гуляет, вернется на корабль к одиннадцати, не раньше.
Я справляюсь, что за Ершов.
— Да угольщик наш, — поясняет мне Трофимов. — Подводила естественная. Третье ухо капитанское. И капитан наш тоже — ух, зловредный! Акула! Попадешься ему — не жди пощады! Слопает анафема. Погубить человека для него одно наслаждение. Бывали случаи. Но ты все-таки не опасайся. Сумеем спрятать.
Мы поговорили еще о том о сем, и кочегары, объяснив мне, как добраться до парохода, покинули трактир.
А через полчаса и я последовал за ними.
IIНа дворе, несмотря на апрель месяц, стоит пронизывающий холод. Дует сильный ветер. Тоскливо гудят телеграфные провода. Небо темнеет; тяжелое и неприветливое, оно все ниже и ниже нависает над землей. Всклокоченные тучи, клубясь, быстро несутся невесть куда.
День гаснет. Серым и угрюмым сумраком надвигающейся ночи окутывается город. Каменные здания, как будто чего-то пугаясь, съеживаются и плотнее прижимаются друг к другу. Кругом почти ни души — пустынно и мертво. Только кое-где одинокие городовые, вобрав головы в плечи, торчат на своих постах сонливо и неподвижно.
Но я полон бодрости.
Закупив для кочегаров подарки, я не иду, а лечу вперед, не чуя под собой земли. Стараюсь выбирать узкие и глухие переулки. Водку держу снаружи — смотри, на! Смеюсь в душе над своими преследователями:
«Ищите в поле ветра!»
Прохожу мимо большой площади.
Невольно в памяти воскресают картины недавнего прошлого. Три года тому назад я стоял на этом месте. Десятки тысяч людей собрались здесь. Гордо развевались знамена. А оттуда, со средины площади, с опрокинутой бочки, служившей трибуной ораторам, слышались вдохновенные речи. Толпа горела. Грянули песню, свободную и могучую. Из надорванных грудей, из недр измученных и разбитых сердец, веками ее хранивших, вырвалась она и захлестнула всю площадь.