С обочины спросили:
— Кто такие?
Мальва вздрогнула, она узнала всадника до голосу.
— Больница. Лошади стали, а дело, сам видишь, какое…
Всадник подъехал, признал на подушках Мальву, кажется, и Варю признал, только третью впервые видел. Потом посмотрел на лошадей, и вся осторожность слетела с него, словно ее и не было.
— Тю, мои лошади! А телега уж не Явтуха ли? Ясно, Явтуха! Вон дышло задрано вверх, как сам хозяин нос задирал. Ха-ха, в чьи руки вшивый достаток перешел! Три бабы в луже. Что ж, придется подсобить.
Он не сошел с коня, не стал его подпрягать, да и третьей шлеи не было, только поравнял жеребца с ослабевшими кобылками, взял пристяжную за оброть, крикнул им — го-го-го! — и лошади, совсем было павшие духом, почуяв третьего в одной «упряжке», разом будто переродились, вытащили воз на сухое и побежали. Так и шли тройкой, казалось, всадник даже их сдерживал, пока не выбрались на лучшую дорогу. На подводе никто не проронил ни слова, женщины были очарованы тем, как ловко всадник сумел обмануть лошадей, «подпрягши» их к своему жеребцу.
Перед Глинском он остановился, остановилась и подвода. Всадник посмотрел на женщин из тьмы.
— Ну, теперь с богом…
Мальва незаметно тронула сапожком Иванну Ивановну. Быть может, это был сигнал: стреляйте, стреляйте! А быть может, мольба: не смейте стрелять, чтобы не напугать еще не родившегося. Разве поймешь! Лошаденки отфыркивались, мокрые, как мыши, — а что ж, может, спасли жизнь будущему человеку.
Конь под всадником свежий, ночь огромна и непроглядна, вот только что стоял — и нету, только захлюпала вешняя грязь. Ускакал вроде в сторону Прицкого, да ведь до утра может еще оказаться неведомо где, ищи ветра в поле…
А подвода катилась через сонный Глинск, вытрясая душу на первых километрах новой мостовой, которую Тесля первыми весенними днями выходил мостить со всем активом. «О господи, какая тряска!»— в душе проклинала Иванна строителей дороги, думая, каково-то Мальве. Подковы высекали из камня искры. Во дворе больницы Иванна Ивановна расцеловала Варю. А за что?.. С тем Мальва и пошла искупать грехи рода человеческого. Марсианин ждал их в прихожей, нервничал, курил. Потом сказал Варе, что об этой ее поездке в Вавилон с женой Тесли никто не должен знать.
Потому что Глинск есть Глинск, чего не поймет, то выдумает, лишь бы навредить всем, а первым делом Тесле.
Всю ночь над Фабианом покачивались человечьи качели. Он умирал, должно быть, почитая свою смерть прекрасной, ведь он достиг недосягаемой для него высоты. Утром козла нашли под качелями уже холодного. Никто не знал, как он погиб. Иные считали, что его смерть — предостережение для философа, который не в меру усердно помогал буксирщикам откапывать спрятанный кулачьем хлеб, потому что, всю жизнь живя впроголодь, не мог не заботиться о голодных. И все же Левко Хоробрый составил себе более или менее правильное представление о смерти друга. Но обо всем, что знают философы, потом узнают все. Левко Хоробрый не мог не рассказать о последнем приключении своего козла. Позднее появилась легенда, будто козел каждую ночь приходит на качели и самозабвенно летает на них. Кто-то будто бы даже видел его, и это было необычайное зрелище — козел на качелях!
Философ был заинтригован и однажды ночью сам пришел туда. Он спрятался неподалеку и стал ждать. И то ли ему померещилось, то ли на самом деле, но около полуночи качели между старыми вязами заскрипели.
«Козел!» — решил Левко и, выбравшись из укрытия, подошел ближе — ночью он плохо видел и в очках.
Качались двое из буксирной бригады. Тайком от Вавилона они взлелеяли тут свою любовь. Летали высоко, как будто готовились вырваться из ночи к звездам, к синему небу, на котором обрисовывались их фигуры, крылатые и красивые. Фабиан узнал их.
— Это вы, Фабиан? — спросили с высоты.
— Я.
— Вставайте между нами.
— А не сорвемся?
— Нет.
— Попробую.
Они остановили качели. Он стал между ними боязливо, не очень охотно, и они помчали его в иные, неведомые миры. Он и впредь наведывался к качелям. В селе распространился слух, что каждую ночь философ приходит сюда качаться со своим козлом.
— Это правда, Фабиан? — спросил его Савка.
— Отчего ж, правда… — улыбаясь, отвечал философ.
Однажды ночью Левко Хоробрый привел на качели неизвестную женщину, с которой не мог, а быть может, и не хотел показываться на людях. Догадывались, однако же, что это могла быть Прися. Они качались долго и красиво, до третьих петухов. Без козла он снова стал Левком Хоробрым. Вот и жил теперь не вселенскими масштабами, а заботами о колхозе да еще о детях Явтуха Голого. Он сам вывез козла за Вавилон на скотомогильник и, похоронив, сказал: «Мир праху твоему». И снял шапку. Смерть друга казалась ему достойной и своевременной.
«Вот так и гибнут люди, — думала Прися. — Одни разбиваются на качелях, другие умирают на белых подушках с вышитыми наволочками, а вот Явтушок считал, что белые подушки только для того, чтобы от них в хате было светлее, и боялся замарать их своим лицом. Ни одной весточки от Явтушка, как в воду канул. Лучше бы я здесь прорубила для него прорубь на водосвятии, хоть знала бы, что его уже на свете нет», — убивалась Прися, сторожа сон мальчиков, в глазах которых дядя Фабиан так много терял без козла. В особенности в глазах самых маленьких. Те дивились матери, не желавшей понять сию истину и отдавшей предпочтение этому человеку, которого она даже облачила в отцовский касторовый жилет. Последнее возмущало даже старших, и они поглядывали на философа с едва прикрытой неприязнью.
Прослышав, что Мальва родила, Клим Синица поздним вечером выбрался в Глинск. Лошади едва совладали с грязью, он чуть было не повернул с полпути домой. Между тем тропка на обочине просохла, и пешком он бы, вероятно, дошел. И как раз по этой тропке шел навстречу путник, в котором Синица уловил что-то знакомое. Не то в походке, не то в шапке, не то в манере небрежно нести на спине почти пустой мешок. Однако был уже вечер, и разглядеть путника так и не удалось.
— Вот молодец! А я, дурак, выехал на подводе…
В этих краях заведено здороваться в пути, даже если люди и совсем не знакомы. На приветствие Синицы путник снял шапку и, не проронив ни слова, прибавил шагу. Клим потом несколько раз оглядывался с подводы, озирался на путника…
Из слякоти тщетно порывались в небо ожившие в лунном свете вавилонские ветряки. Небо походило на нивы, где местами уродило славно, а местами только кое-что, как на бедняцких полосках. Путник остановился, поднял голову, он искал по звездам свое бывшее поле. Там ведь его озимь. И нашел. Это был Явтух Голый.
Он бежал с поезда. На какой-то многолюдной станции пошел по воду для всего вагона-теплушки, незаметно растыкав перед тем по карманам свое добро, а кое-что положив в ведерко, и больше не вернулся к вавилонянам. Они и там, в пути, ставили его ни во что, попрекали непоследовательностью, легкомыслием, грязными портянками, которыми он прованивал каждый вечер теплушку, когда разувался перед сном. Кроме него, никто не сомкнул глаз за эти ночи, пока не выехали из заметенных снегом маленьких станций и не стали на широкую колею. А Явтушок спал как убитый, и это вызывало у его трагических спутников еще большую злость. К тому же у него было несколько кусков сала, пара буханок хлеба, он хорошо ел, а ночью и это давало себя знать помимо его воли. Когда же Явтушка будили, его охватывала тоска по Присе, ребятишкам и по самому Вавилону; просто не верилось, что там уже никогда больше не будет Явтуха Голого, чей род восходил к реестровым казакам. С каждым километром дороги у Явтушка накипало желание бежать, и он осуществил его, заранее продумав все до малейших подробностей. Надо отдать ему должное, кое-что он мог предусмотреть, пасовал лишь, когда дело шло о выборе между жизнью и смертью.
Он добрел до дома ночью, постучал в боковое оконце, выходившее в поле, — все это было обдумано предварительно. Напугал своим стуком Присю, разбудил и старшеньких ребят, спавших на кровати валетом. Так тихо запер за собой наружную дверь, что она даже не пискнула. Ни одна живая душа в Вавилоне не должна знать о его возвращении. Соколюкам и не приснится, что он уже тут, дома. Только когда остановился посреди комнаты, Прися объявила проснувшимся мальчикам:
— Отец пришел…
Явтушок положил мешочек, подойдя к кровати, нащупал руками в полутьме детей, всех до одного, сказал:
— Это я, детки… — и заплакал.
Он был одетый, в шапке, грязный, на полу виднелся мешочек, в котором, верно, не было для них гостинцев, а то с чего бы ему плакать? Кто-то из старших проговорил вдруг:
— Чего вы, папа? Нам было хорошо без вас. Фабиан приходил…
— Фабиан? — Явтушок отступил от кровати.