Во время антракта, улучив минуту, когда она и Надя остались вдвоем, я подошел к ним.
— Арина, — сказал я. — Не хотите, чтобы я вам составил компанию? Ведь мы соседи. Я сейчас ухожу.
Надя ахнула, передернула плечами, всем видом говоря, — не поднялась ли у меня температура?
— Вы что? Концерт еще не окончен! Да и надо иметь смелость, — проронила она.
Арина не отрывала от меня удивленных вопросительных глаз.
— Хорошо, я сейчас, — после непродолжительного раздумья сказала она и повернулась к Наде. Что-то ей шепнула. Та всплеснула руками. Но Арина твердо повторила:
— Я пойду!
…Осень. Над лесом, словно выдернутый из ножен клинок, — полумесяц. Земля притихла. Изредка простучит где-то, как дятел, пулемет, безоблачную синь прошьют трассирующие пули, прочертив огненный след, упадет ракета.
Арина идет молча. И я боюсь шелохнуться. В груди безотчетное, сильное и острое чувство. Оно едва вмещается во мне. И я хочу кричать от радости и досады одновременно: не могу разобраться в себе. Уйти, немедленно, сейчас, — твержу себе и не отрываю глаз от Арины. Что-то говорю ей и думаю о другом; убеждаю себя, что не должен поступать так, как поступаю, бездумно доверившись порыву, и в то же время страх перехватывает дыхание: если я упущу сегодняшний вечер и она уйдет, завтра уже будет поздно. Арина! Мне до слез нравятся ее волосы, маленькие белые руки — все-все в ней: она высокая, стройная. Ее глаза подолгу задерживаются на мне.
— Я все про вас знаю, — сказал я. — Когда-то, давным-давно, я встретил длинноногую девочку. Может быть, это было в мечтах, а может, — наяву. Она боялась, что упадут с неба звезды и станет темно. Для нее я переплыл Волгу в оба конца.
Арина схватила меня за локоть:
— Это правда. Я часто боюсь, что упадут с неба звезды. Откуда вы знаете?
— Вы родились на Волге?
— Я всегда жила в Москве.
— Я не верю вам. Вы всё забыли. — И слово в слово я пересказал ей свое детство и добавил: — Это была гордость для меня, что я переплыл Волгу, но это я сделал не из мальчишеской тщеславной спеси, а ради вас. И потом мне это уже было делать легко — я очень хорошо плавал. Мальчишки, а затем и парни, когда я подрос, завидовали мне… Не кажется ли вам, что звезды колышет ветер? Посмотрите в небо.
— Я никогда не жила на Волге. Но теперь, после вашего рассказа, мне кажется, что это была я. Я верю, что это так было.
Счастье к людям приходит по-разному. Все слова пусты, бескрылы, и язык беспомощно жалок перед тем, что хотело выразить мое сердце этой удивительной девушке, мигающим звездам, небу, этому живущему вокруг беспокойному миру.
— Арина…
— Вы хороший… Я это почувствовала сразу, когда увидела вас. И я тоже очень люблю небо, тишину, эту желтую осень.
Мы не заметили, как подошли к дому. Неуклюжей громадиной высился он в темноте. На улице окликнул патруль и, узнав меня, отдал честь.
— Хотите еще немного пройтись? — спросила она и чему-то вдруг засмеялась. Смех был негромкий, переливистый и заразительный. — Вы знаете, чему я смеюсь?.. Начальник мой сегодня не будет ругаться, если я вернусь даже утром. Он уверен, что у меня свидание с капитаном. Он его боится.
Я улыбнулся и спросил:
— А вы знаете, чему улыбаюсь я?
— Нет.
— Я убедил себя, что вы не умеете смеяться, что вы девушка тихой улыбки. И вдруг вы смеетесь.
— Мне это только льстит. В человеке каждый раз надо находить новое, тогда он неисчерпаемо интересен. Ведь человек всегда богат, богат сердцем, душой, разумом; он должен быть неистощим, как родник, и щедр, как солнце. Сумейте открыть его.
— А если человек — сухарь?
— И его можно размочить. Захотите увидеть в человеке гадкое — увидите, хорошее и доброе — тоже. Многое зависит от вас самого.
За домом метнулся сполох, что-то вспугнуло передовую: она на несколько минут неистово забилась в лихорадке; ожили пулеметы, глухо ухали взрывы и выстрелы, ткань неба жгли яркие капли огня, то рассыпались фонтаном, то отвесно уходили ввысь.
— Красивое зрелище.
— Не будь оно частью войны, я бы с вами согласился. А так протестую. Но об этом лучше не думать.
Арина покачала головой:
— От этого не уйдешь.
— Давайте уйдем хотя бы сегодня. Пусть будет только ночь, звезды и вы.
— И вы, — добавила она.
— Я соскучился по вас, — сказал я. — Ведь не видел вас я с тех давних пор, когда впервые вы во мне, мальчишке, открыли храбрость, смелость; нет, не это — что-то лучшее: пробудили во мне человека, способного совершить подвиг. И подвиг не эгоистический, утоляющий жажду тщеславного, себялюбивого «я». Нет, я не думал о себе, я думал о вас, маленькой неповторимой женщине, способной одним своим присутствием дать людям счастье, вызвать в них горение глубоко спрятанного светильника красоты. Я очень соскучился по вас.
— И я тоже. Я вас ждала… Часто я вглядывалась в лица, и мне было грустно: я не узнавала вас. Почему вы не приходили так долго?
— Я боялся, что, даже узнав меня, вы не захотите признать меня. И поэтому предпочел молча мучиться, но не быть отвергнутым.
— Вы смеетесь, а я серьезно. Почему вы не приходили так долго?
— Вы не очень хотели.
— Вы валите вину с больной головы на здоровую.
— Это неправда.
— Чем вы можете доказать?
— Я приведу в свидетели звезды, эту пустынную ночь, безветренное небо и эту тишину. Слышите? Она говорит: Арина, у тебя петушиные повадки — ты придира…
— Опять смеетесь?
— А разве всерьез вы не отмечали у себя этих петушиных качеств?
— Я придираться буду к вам одному и всегда. Так и зарубите себе на носу.
— Я постиг отличное средство защиты.
— Какое?
— Молчание. Пусть хоть Мамай пройдет — молчи!
— Только никогда не молчите, если вы не хотите причинить мне боль. Я не люблю таких спорщиков, которые молчат. Уж если бой, так бой.
— Я беру свои слова обратно.
— Это вы о чем?
— Что суть ваша — тихая улыбка.
Арина рассмеялась, искренняя и счастливая; ей было приятно, что все так легко и просто. Она взяла меня под руку и прислонила голову к плечу.
— Можно идти или стоять так без конца. А вы слышите, как у вас бьется сердце? — спросила она и вдруг отстранилась и заглянула мне в глаза. Выражение лица стало грустным. — Я боюсь. Ко мне так много счастья пришло внезапно. Так, наверное, не бывает?
— Вы сами раздаете счастье. Боязнь — не для вас. Пусть боятся те, кто нищ сердцем, кому нечего давать.
— Вы хороший, — она провела ладонью по моему виску, заправила выбившиеся волосы под фуражку. — Все как рукой сняло. С вами мне не страшно. Покойной ночи. Я буду думать о вас. Мне пора идти. И вы не спите сегодня, хорошо?
Она поднялась на крыльцо, прижала пальцы к губам, чуть приметным движением помахала.
— Я люблю вас.
Скрип двери разбудил тишину и увел за собою Арину. Я продолжал еще некоторое время неподвижно стоять, весь устремившись к ступеням, крыльцу, к закрытой двери. Все приобрело неожиданно смысл, значение, потому что со всем этим соприкасается Арина.
Тесно стало жить. Не нахожу себе места. Как никогда, много беспокойства и неудобства. Будто вместо легких выросли жабры — хватаю воздух и все голоден.
Все мои утвердившиеся ранее во мне убеждения о чувстве, красоте, о взаимоотношении юноши и девушки, мужчины и женщины — человечья сущность всего этого, терпели крушение: личное счастье стало главным мерилом жизни, центром всего, что совершалось непосредственно с моим участием и вокруг меня. И худшее во всем этом состояло в том, что я сознавал невменяемость своего состояния, но отделаться от него не мог. Эгоизм стал двигателем. Сомнения, стремление разобраться и утвердить — разумно ли это? — отошли прочь. Я любил. И что б ни делал, какие б мысли ни обуревали — везде чувство: оно поглотило всего меня, не оставив ни толики во мне ни для чего другого.
Петя Кремлев, видя, что со мною что-то творится непонятное, все время отыскивает какие-то дела, вертится под рукой, откровенничает. Но о чем бы ни заводил он речь, сворачивал к одному — землячке; весь светится изнутри, едва я упомянул в разговоре ее имя. Уверяет, что дышится ему легко, что мир раздвинул стены — простор и даль неоглядная — и что война — чепуха, не помеха ему, может, даже лучше, потому что, не будь медсанбата и не оторви у него мизинца, встретил бы он случайно какую-нибудь выдру, хлебал бы кислятину с нею всю жизнь. Вон, Иванов, чудак, сохнет по Клаве! — продолжает Кремлев.
— Видно, стервь она изрядная: человека закабалила, а к себе ни на шаг не подпускает. Но все равно он счастливый и меня обзывает не иначе, как ветрогоном. Глубины, говорит, в тебе нет. А если честным быть, то глубина в моем сердце — океан, а у него — блюдце.
— В общем, товарищ старший лейтенант, — заключил Кремлев, — все, что ни делается, все к лучшему. Я считаю, что Иванов не мужчина, а сапог. А он, наоборот, считает меня ботинком. Которая из этой обуви лучше, трудно сказать. Мне кажется, что моя, а ему — его. Значит, хорошо придумано, что есть разные сапоги, — в этом вся соль. Кому какие нравятся, те и носи. А если жмут, поставь на колодку. И я, например, на весь мир счастливый, что не встретил ивановскую Клаву, а то бы бирюком на всех глядел. А ему эта недоваренная мамалыга нравится, вот и выходит со всех точек зрения: все, что ни делается, все к лучшему.