Он испуганно на нее взглянул.
В воскресный августовский день Варвара, Володя и Володин друг Борька Губин поехали по грибы на станцию Горелищи. Вначале брали всякие, потом только боровики. День был серенький, теплый, с дождичком. Промокли, вернее — не промокли, а очень отсырели. Развели костер, напекли картошек. Володя рассказывал:
— Не выдумывать, не измышлять, а искать, что делает и несет с собою природа, — так утверждал Бэкон. Есть формула и покороче: природу побеждает тот, кто ей повинуется. Но согласитесь — на таком мышлении далеко не уедешь: здесь все умно, но и в высшей степени пассивно. С другой стороны…
Варвара, отвернувшись из вежливости, задремала. Почтительный Борька Губин вдруг зевнул с ревом, на добрые глаза его навернулись слезы. Володя обиделся и прыгнул на Губина: полетели листья, старые сосновые иглы, Губин ногой попал в тлеющий костер, завизжал. Проснулась Варвара. Мальчишки возились, взрывая прелую лесную землю, визжа от радости бытия, от того, что они сильные, молодые, здоровые.
— И я, — крикнула Варвара, — и я, и я! Куча мала, куча мала!
Она шлепнулась на них обоих сверху, и тотчас же всем троим стало неловко. У Вари глаза сделались растерянными.
— Дураки какие! — сказала она, едва не заплакав. Обдернула юбку, поджала ноги. Володя и Борька не глядели друг на друга.
— А ты не суйся! — погодя сказал Устименко. — Двое дерутся — третий не мешайся… Где мой ножик, Борька?
И они оба притворились, что ищут ножик.
Было так неловко, что Борис даже принялся напевать, но смешался и перешел на свои стихи:
Идут осенние дожди,
Колхозник варит с мясом щи,
Запел баян за уголком,
Мы входим в новый, добрый дом…
— Ох, Борис, — сказал Устименко, — зачем ты это?
Потом пошли к станции. Дождик все еще моросил. Поскрипывали тяжелые корзины с грибами. Вечером усталые, разморенные и сердитые, все трое вышли к полотну железной дороги и увидели толпу. Возле самых рельсов, страшно корчась и хрипя, еще в сознании, лежал пастушонок лет четырнадцати. И шпалы, и рельсы, и железнодорожный балласт, политый жирным мазутом, — все было в крови. Отдельно от пастушонка лежала нога в портянке и старой калоше, поодаль выла старуха, угрюмо молчали крестьяне, не зная, что делать с мальчишкой. Неподалеку судорожно билась овца, тоже попавшая под поезд.
Володя протиснулся сквозь толпу, сорвал с себя рубашку, торопясь, серый от ужаса, стал неумело накладывать жгут на культю. Кто-то ему помогал — только позже он понял, что это была Варя. Крестьянин в дырявой соломенной шляпе услужливо подал Володе отрезанную ногу. Володя грозно чертыхнулся. Борька убежал на станцию. Минут через двадцать приехала дрезина с врачом и носилками.
— Кто наложил жгут? — спросил старенький железнодорожный врач.
Крестьянин в соломенной шляпе показал на Володю.
— Студент?
Володя промолчал.
— Пьяные все, черти! — пожаловался врач. — Престольный праздник нынче. Ну чего воешь? — крикнул он черной старухе. — Овцу жалко?
И, кивнув на дрезину, велел Володе.
— Садись!
В маленькой пристанционной больничке врач велел дать Володе халат и принялся вводить пастушонку противостолбнячную сыворотку. На мгновение Володе стало дурно. Как сквозь сон, слышал он ворчливый голос:
— Ну что ж, молодчага. Для первого курса недурно. Главное — хватка есть. Вы чего так побелели? Сестра, дайте ему понюхать нашатырного спирта. И пусть выйдет на воздух.
Возле больницы на скамейке сидели Варя с Борисом.
— Лукошко-то твое где? — спросил Боря.
Устименко пожал плечами. Его тошнило. «Не выйдет из меня врач! — думал он с тоской. — Никогда на выйдет!»
И обидно было, что пропало лукошко. Не жалко, черт с ними, с грибами, а как-то чуть-чуть стыдно.
Через два дня в областной газете Устименко прочитал заметку о скромном советском студенте, который, проявив находчивость и мужество, не говоря о знаниях, исчез, не назвав свою фамилию. В заключение была и мораль насчет того, что только в нашей стране возможны такие безымянные герои. Борька Губин рассказал эту историю всему классу, и когда Володя первого сентября вошел в свой десятый «Б», ему устроили настоящую овацию. А тетка Аглая вечером сказала:
— Ну, безымянный герой, рассказывай все по порядку. Мне интересно.
— Варька наябедничала?
— Допустим.
— Понимаешь, я купил «Курс военно-полевой хирургии».
— Ну?
— Там и прочитал. Но врач из меня не получится. Стыдно, а все-таки все завертелось…
— Вначале у всех вертится, — сказала тетка, блестящими глазами глядя на племянника. — Я, когда из прачек попала на рабфак, знаешь, как у меня все вертелось?
Варвара после этого случая на станции совсем присмирела и ни в чем не возражала Володе. Один только Евгений отнесся к происшествию иронически.
— А грибы-то белые слямзили? — спросил он нарочно поганым голосом. — Вот и сей «разумное, доброе, вечное»!
— Может быть, ты хочешь получить по роже? — осведомился Володя.
— Мальчишка! — строго сказал Евгений. — Вечно драться!
— Есть случаи, когда спорить бессмысленно, — ответил Володя. — Дать разa — и все!
— А суд? — благоразумно осведомился Евгений. — Ты думаешь, я бы не подал в суд в подобном случае? И влепили бы тебе, голубчику, исправительно-трудовые работы…
Володя с удивлением посмотрел на Женю. Но тот не шутил — безмятежный, в хорошо подогнанной гимнастерке юнг-штурм и с кожаной портупеей через плечо. Таких даже на плакатах изображают. «Может, верно, врезать ему?» — подумал Володя. Но внезапно соскучился, вздохнул и ушел.
Еще учась в школе, Володя зажил жизнью Института имени Сеченова. Борька Губин сказал ему, что при некоторых кафедрах мединститута существуют студенческие кружки, которые можно свободно посещать, и Устименко стал ходить к патологоанатому Ганичеву. Толстый, маленький, совершенно лысый профессор довольно быстро приметил длинношеего юношу с незнакомым лицом и, ничего у него не спрашивая, часто рассказывал словно ему одному. В школе у Володи все шло гладко, но учителя относились к нему настороженно, а некоторые неприязненно. На педсоветах его называли «вундеркиндом», а завуч Татьяна Ефимовна не раз заявляла в категорической форме, что Устименко Владимир — индивидуалист с нечетко выраженным миросозерцанием и что ничего хорошего она от этого самонадеянного юноши не ждет. Не все учителя были согласны с завучем, но спорить с ней — значило ссориться, а ссориться никому не хотелось. И чем дальше, чем больше Володя раздражал педагогов, раздражал молчаливой сосредоточенностью, перемежающейся ребяческими, шумными шалостями, раздражал отчужденной холодностью, раздражал той внутренней жизнью, которая шла в нем помимо школьных нормативов, раздражал тем, что он был «сам по себе» и вечно искал, вместо того чтобы пользоваться непоколебимыми истинами учебников.
«Медицина! — страстно думал по ночам Володя. — Скорее бы, скорее бы, там все точно, ясно, там единственное, настоящее!»
Но с недоброй улыбкой говорил Федор Владимирович Ганичев:
— Сто раз подумайте, прежде чем придете к нам. Гиппократ настоятельно рекомендовал врачу сохранять хороший вид, который был бы приятен больному, а ведь это, если вдуматься, не так-то просто! Не так просто для собственного самолюбия следовать и другому Гиппократову совету о том, что если врач приходит в замешательство, то он без страха должен призвать других врачей, которые уяснили бы ему состояние больного и необходимые в данном случае средства…
И советовал:
— Читайте Гете, дорогие друзья! Устами Мефистофеля произносятся весьма горькие истины, не утратившие значения и по сей день. Если кто из вас слушал оперу Гуно, то этого еще мало. Читайте и думайте, раздумывайте, ищите, выясняйте, хватит ли у каждого из вас сил для того, чтобы на практике не поддаться величайшему соблазну — бездумному несению служебных обязанностей…
По-немецки, тут же переводя, притопывал толстой ногой в ярко начищенном ботинке с болтающимся шнурком, читал:
Дух медицины понять нетрудно:
Вы тщательно изучаете и большой,
И малый мир, чтобы в конце концов
Предоставить всему идти
Как угодно богу…
Жестко и зло рассказывал он молодежи о цеховщине в истории медицины, о важных и глупых стариках, которые глушили мысль талантливого юноши только потому, что мысль вносила беспокойство, на память приводил текст присяги для тех, кто в давно прошедшие времена оканчивал знаменитый университет в Болонье.