— Да ведь в вуз ее по младости лет пока и не примут, так об этом пока мы и не говорим. Пускай-ка десятилетку сначала окончит.
— Да, вот видите… Вы — моложе меня, а уж у вас дочь почти вузовка, а моему самому старшему и то ему до вуза еще, как куцему до зайца. Значит, и пловец, и стрелок… да-а… Нет, как хотите, а вы — удивительная женщина, должен я вам сказать!
И раза два-три Мареуточкин поднялся на носки, потом опять задергал челюстью, отвернулся, оправился и добавил:
— Посмотреть все-таки надо на свои места. Я хотя не везу ничего такого, чтобы очень ценное, все-таки груш там в Крыму купил, — «бэра-александра» называются, — и винограду, не знаю, какой сорт, только он сладкий очень и запах имеет приятный. Подарок везу ребятам своим. Все-таки им лестно будет, что не в Москве куплено, а из Крыма привезено. Груши, правда, говорили мне, должны еще долежаться, да ведь детишкам моим — им все равно, — они не вытерпят и слопают на здоровье. Гм, вот вы мне сказали о карабине, и я теперь думаю: что же я своего Витю не учу стрелять, а? Я из снайперов снайпер, а вот видите, о сыне забыл совсем, чтоб и он был тоже снайпер. Правду сказать, я думал, что еще рано, однако чушь, что рано! Также и плавать ведь он не умеет совсем. Видите как! Вы мне сказали о своей Галочке, и у меня мысль явилась. Нет! Приедем в Москву, первым же долгом заявлюсь я в ваш очаг.
4
В Москву приехали рано утром, — не ходили еще трамваи, моросил дождь. Мареуточкин умудрился как-то захватить и свою корзину с «бэрой-александрой», и все вещи Груздевой, и так — нагруженный — двинулся бодро из вагона. Можно было подумать, что он сделал это из боязни, чтобы Груздева как-нибудь не отстала от него в густой, ринувшейся к вокзалу толпе, или не очутилась каким-нибудь образом далеко впереди, вообще — не растворилась бы внезапно среди незнакомых людей под холодным дождем в ленивых сумерках московского осеннего утра, — растворится, и вот все окажется миражем, никогда не увидишь ее больше, ничего не услышишь о ней.
Но им пришлось еще сидеть, дожидаясь трамвая, под обширным навесом вокзала, и тут, где на коричневых, замасленных скамьях сидело много людей из других вагонов, где им всем, этим прочим, могло и должно было показаться, что они двое отнюдь не случайно столкнулись друг с другом всего только сутки назад, что у них есть длинное прошлое и, поскольку они еще не стары, не менее длинная жизнь впереди, Мареуточкин, проникшийся этой мыслью еще в вагоне, говорил теперь уж более сжато и поспешно:
— Я ведь не то, чтобы интеллигент какой, каких мне приходилось все-таки встречать, — я человек простой, хотя, конечно, инженер-строитель. А дело архитектора какое же? Расчет — и больше ничего. Расчет предварительный, — это называется смета, — а потом учет в работе каждого дня, а также каждого строительного материала, — вот и все. Так же я вот расчет делаю и в этом самом вопросе с вами. Кстати, вы сказали мне, как вашу дочку звать, — а ваше имя-отчество?
— Марья Аркадьевна, — растянуто почему-то сказала Груздева.
— Очень хорошее имя, — Марья Аркадьевна, — очень! И теперь я уж знаю вас, значит, вполне. И пойду я с вами, Марья Аркадьевна, на откровенность очень большую. Это все, что я говорил вам насчет своей Анны Васильевны, это я говорил, имея в виду… обстоятельства такого рода. У меня расчет тут самый простой и всякому понятный: на что она мне? Ясная она с моей стороны ошибка. Все равно как в нашем строительном деле: вышла, скажем, ошибка с бетоном в нижнем этаже, — слабый раствор, плохая связь, — чья вина, после разберем, а пока — ломай к черту! Ломай сейчас же, а второго, третьего этажа не выводи, потому что гораздо хуже будет, ежели дом впоследствии рухнет. Вот так же и с Анной Васильевной: как приеду, я ей с первого же слова ультиматум: или ты иди сейчас же аборт делай, или ты из квартиры вон, — вот и все.
Марья Аркадьевна тихо сказала на это:
— Нет, такая аборта делать не будет.
А Мареуточкин подхватил очень быстро:
— Тогда иди вон! Вон сама иди и ребенка с собой бери. Что присудит суд, то на этого, на девочку твою, буду тебе давать, а от второго такого же заранее я отказываюсь, вот и все. Я медицинское свидетельство в суд представлю, чтобы и в нарсуде видели: не имеет права подобная женщина детей рожать. Нам, в рабочем государстве, нужны не какие-то там вообще недоноски, которых непременно в вату и салом мазать, — нам настоящие дети нужны. С детьми возни бывает и без ваты много. Однако возись да все-таки ты знай, что не зря время свое рабочее теряешь, — вот каким манером. Дети — они государству вообще много стоят, а тут какие-то зародыши чтобы появлялись? Прекратить! Довольно! Тут штука простая, тут расчет без бумажки, без карандашика. Одним словом, математика, а не какой-нибудь русский язык, который всем отлично известен, а между тем изволь непременно знаки препинания расставь. Я вот мог бы машину свою вызвать сюда, да, во-первых, сейчас некуда мне звонить — это раз, потому что очень рано, а во-вторых, шофер мой тоже рабочий, который знает свои часы: с восьми утра, а не с половины шестого. Ему еще за день много гонки будет, — я это должен тоже расчесть. Вам, кстати на каком трамвае ехать? Не на шестом номере?
— Нет, мне на первом, — с большой привычкой к номеру своего трамвая ответила Груздева, разглядывая видный отсюда кусок площади перед вокзалом, на котором разместились левее извозчики с мокроголовыми лошадьми, правее щегольского вида новенькие авто учреждений.
— Эх! На первом. Вот жалость какая! А мне — на шестом. Значит, скоро мы с вами разъедемся в разные стороны, а ничего еще друг другу не сказали. То есть я-то насчет своего вопроса хотя и очень много говорил, однако от вас, Марья Аркадьевна, очень мало слышал.
Тут Груздева повернула к нему все лицо и очень внимательно на него поглядела, сказав тихо и, как ему показалось, значительно:
— А что же вы хотели бы от меня услышать?
И лицо Мареуточкина под откинутой со лба серой кепкой стало очень торжественным, когда он взял ее за руку.
— Марья Аркадьевна, — сказал он, подавив большим усилием стремление своей нижней челюсти сделать обычную при волнении раскачку вправо-влево. — Вот как я держу Вашу руку теперь, так я хотел бы ее держать постоянно… Вы меня поняли?
Груздева только глядела на него внимательно, а он продолжал, как ему казалось, с ясностью неопровержимой:
— Ведь ваша Галочка — она уже взрослая, вот-вот вузовка. Она уж даже и вашей иждивенкой вот-вот считаться не будет, раз ей уж шестнадцать. Должна уж паспорт на свое имя получить, если еще не получила. Мои же дети… Эх, вы понимаете сами, что мне говорить об этом трудно! Да я ведь сейчас вот так на вокзале разве могу от вас ответа настоящего просить? Я мог только свой вопрос задать, а ответ — после, когда-нибудь потом ответ. Вы только подумайте над моим вопросом, и то уж для меня будет счастье: вот работает Марья Аркадьевна в своем очаге, и очаг очагом, а все-таки она над моим вопросом думает. А насчет Анны Васильевны чтоб никаких положительно у вас даже и малейших сомнений не было: я с ней кончаю.
Очень торжественным тоном своим Мареуточкин, может быть, говорил бы еще долго, но в это время по матово блестящим рельсам гремя подходили сцепленные два вагона трамвая.
— Мой, — первый, — сказала Груздева и поднялась.
— Спешите садиться, — несколько недовольным сделал лицо Мареуточкин и потупил глаза. — Но все-таки над моим вопросом вы…
— Подумаю, — поспешила ответить Груздева и улыбнулась.
В запасе человеческих улыбок — огромном все-таки запасе — есть несколько таких, которые нежнее всяких нежных слов, проникновенней самых умных мыслей и даже точнее всех самых точных выкладок и расчетов. Одною из таких именно улыбок и одарила на крытой площадке московского вокзала в шесть часов утра семнадцатого сентября заведующая детским очагом Марья Аркадьевна Груздева инженера-строителя Андрея Максимовича Мареуточкина. Она не то, чтобы что-нибудь обещала, это сложная улыбка, однако она ведь не отталкивала, нет, вот в том-то и дело: напротив, она притягивала явно и сильно.
Улыбнувшись именно так длинно и сложно, Груздева сказала, как принято говорить всеми:
— Поживем, увидим.
Но Мареуточкину зачем же были такие неопределенные слова, когда он видел явный смысл утверждающей улыбки.
Он, как перышко, поднял свою корзину с грушами левой рукой, запихнув свой небольшой чемодан с бельем под мышку, правой, наиболее способной к большому размаху, как-то непостижимо быстро захватил все ее вещи и сказал решительно и молодо:
— Идемте! Посажу вас в вагон. Значит, к вам на первом номере… Есть! Адрес вашего очага я записал, — да хотя бы и не записывал, забыть бы не мог. Все в порядке.
И, сложив на задней площадке вагона ее вещи, он почтительно снял перед нею кепку и преданно поцеловал ее несколько крупную, но мягкую и белую руку, и потом всего два-три мгновения жадно следил за окутавшим ее голову белым вязаным платком.