Лена видела, что Игнатов взволнован чем-то важным, отказалась от театра, куда был куплен билет, и пришла в цех. Толпа рабочих и инженеров окружала станок. Гора готовых деталей высилась около станка. Прогудел гудок. Игнатов остановил станок и молодцевато поправил галстук.
Сколько? — спросил он. — Четыреста десять процентов, — ответил Гринце, начальник цеха. Лена рванулась к станку. Сразу все зашумели, заспорили. Игнатов объяснил: «им изменен технологический процесс, он режет детали не по инструкции. Увеличена скорость резания. Нужная глубина резания, при увеличенной скорости, достигается вместо двух, одной фрезой».
А фреза? — кричал начальник цеха, наступая на Игнатова. — Фреза ступится, а экономичность…
— У меня подсчитано, — сказал бывший чернорабочий инженеру, вынимая засаленный блокнот. — вот расчет. Фреза тупится очень медленно. Можно сказать, она сохраняется лучше, чем при прежней скорости.
Мастера с сомнением качали головами. Игнатов побледнел,
Две недели проверяю, — крикнул он. Ведь детали-то — вот. Он показывал на горку деталей, переводя глаза с одного лица на другое, и вдруг задышал трудно и коротко.
А ты, Лена? — он с надеждой посмотрел на сменщицу.
Я согласна с товарищем Гринце, — сказала она. Фрезы затупятся.
Игнатов нагнул голову.
Пойдем в партком, — сказал он хрипло и двинулся к выходу, одевая пиджак и никак не попадая в рукав.
Техническое совещание, созванное парткомом, подтвердило правоту Игнатова.
А теперь, — сказал фрезеровщик, — я беру шефство над Казаковой.
Учить меня будешь? — Едва выговорила Лена.
Не кусай губы, Лена, не гордись, Немного обиды на начальника цеха, немного обиды на мастера. Много обиды на тебя. Давно с тобой работаем. Станок любишь. Могла бы понять…
Лощишь? Все равно лучше тебя буду работать. И с парашютом буду прыгать. И в хоккей играть. И шефство над тобой возьму.
Вот это дело. А одной фрезой резать попробуешь?
Попробую. — И Лена засмеялась.
Заводская газета выпустила «молнию». В ней было сказано, что фрезеровщица Казакова вызвала стахановца-фрезеровщика Игнатова соревноваться на лучшую работу. Лена прикрепила газету кнопками к шкафчику с инструментами, обвела заметку синим карандашом. Игнатов улыбался, принимая смену. На инструментальный шкафчик Лена постлала белую клеенку. После одной смены, когда Казакова дала 500 процентов нормы, рабочие поставили на шкафчик большой букет цветов, из дома Лена принесла метелку, зеркало. — Хозяйка, — говорил Павел Иванович, почтительно похлопывая Лену по плечу. Горлов косился на станок Лены: чистюля. Работала три года, все чисто было, а теперь вдруг — грязно. Клеенку белую постлала, — А как же — смеялась Лена — не дома.
Ну что, — сказала Паня Шпагина, — ругала Игнатова, а теперь сама за ним тянешься?
Дура, — ответила Лена, открыла сундук, достала открытые туфли. Туфли цвета беж были куплены давно, но одевать их как-то не было охоты.
— Буду носить на работу, — сказала Лена удивленным подругам.
Петька! Ты сколько сделал?
— Сразу шесть деталей двумя фрезами. 1400 процентов. Шутка?
Можно больше.
Ну?
Вот так поставить, — можно восемь деталей сразу делать.
Теперь уже Игнатов дожидался с нетерпением конца смены.
— Сколько? — Спросила Лена, покусывая мизинец.
— Две тысячи, сто процентов, товарищ Казакова, — ответил технический директор завода. — Ни одной отметки ниже «хорошо».
Игнатов в восхищении тряс за плечи сменщицу.
Маникюр сломала, вот как спешила, — сказала Лена.
Лена сходила с трибуны заводского митинга. Технический директор потянул ее за рукав.
Сколько вам лет, товарищ Казакова?
Двадцать два.
Молодец! Глаза блестят! А волосы? — Чистое золото. Красавица, красавица… Поздравляю.
В городе не было своего сумасшедшего. Эту штатную городскую вакансию 10 лет занимал вшивый звонарь Кузя. Когда-то у звонаря утонул сын, и с тех пор Кузя считал воду — блевотиной дьявола. Он отказался от мытья и не ходил в Заречье. Он шептал голубоглазым встречным: «Дьявол плюнул в глаза ваши». Он трижды крестил стакан перед чаепитием. Кормили Кузю черноглазые и кареглазые лавочники. Недавно Кузя умер, и горожане приглядывались к старику в вытертой, блестящей крылатке, раздумывая, не определить ли его в сумасшедшие.
Мальчишки давно уже бегали за ним и кричали: «чижик, чижик». Давно, когда еще не родились старшие братья этих мальчишек, старик был учителем музыки. Кличку «чижик» придумали не дети. Умирала жена старика, он выменял пианино на масло и выписал профессора из Москвы. Жена умерла, и старик поступил тапером в кинематограф. Между двумя сеансами «Сказки любви дорогой» таперу подали конверт с лиловой расплывчатой печатью. Командир полка извещал, что оба сына старика, красноармейцы, погибли в бою, как герои. Старик аккуратно уложил бумагу в конверт и сел к роялю. Но в самом патетическом месте он заиграл чижика. Сеанс окончили без музыки, и заведующий кинематографом весь вечер, как мог, утешал старика. Через неделю заведующий его уволил. Райвоенкомат выхлопотал старику пособие.
Каждое утро огромный, с отечным лицом, тяжело дыша, он шел через город, опираясь на палку. Львиные головы — застежки крылатки — сверкали. Старик ежедневно чистил львиные морды мелом. Он двигался мимо вырубленных на дрова садов, мимо коз, объедавших афиши о мобилизации, мимо чахлых огородов, обнесенных колючей проволокой, мимо церквей, еще не переделанных в кинематографы и яростно вздымавших к небу измятые груди своих куполов. Он шел на рынок.
Рынок был переименован в «Площадь борьбы со спекуляцией». Там велась борьба со спекуляцией. Раз в неделю взвизгивали свистки и рыночные торговки. За заборы домов летели гимназические пальто, мешки махорки, самосадки и матросские тельняшки. За ними прыгали сущие и будущие владельцы вещей. В подворотне прятался попугай, который вытаскивал счастье.
И на опустевшем рынке, посреди раскрашенных табуреток и граненых деревянных волчков — рулеток рыночного Монтекарло — «за пять — двадцать пять, за двадцать пять — сто двадцать пять. Ответ до двух миллионов» — неподвижно стоял огромный грустный старик. Его история была известна всему городу, и даже милиция не забирала его при облавах. И когда однажды молодой агент розыска, рьяный коллекционер Картеров Пинкертонов доставил старика к своему начальнику, — тот спросил: «а зачем привели этого… Листа?..» Опять же не начальник Угрозыска придумал эту кличку. Старик продал пианино, но сохранил граммофон. Он был первым человеком в городе, купившим граммофон. Еще давно, когда жена и дети были не только живы, но и веселы, он заводил граммофон каждый день. Под окнами квартиры собирались гимназисты, сидельцы, пожарники и кухарки, — старик развлекал город. В год войны он купил пластинку, которая стала любимой в семье. Это была вторая рапсодия Листа. Игралась она только дважды — в спешных сборах старшего сына на фронт пластинку смахнули со стола, разбили. Старик не мог повторить этой гордой, могучей и молодой мелодии, но он помнил ее именно такой.
Вечерами старик выносил на улицу стул. Глядя на узкую зеленую полоску зари, он вспоминал жизнь. Он чувствовал, что какое-то счастье выскользнуло из его рук и разбилось. Он вспоминал сыновей и напевал два-три запомнившихся такта рапсодии. Не было ни рапсодии, ни сыновей. Серая пыль неслышно ложилась на ботинки старика.
Постепенно он стал думать больше о рапсодии, чем о сыновьях и жене. Старик думал, что Лист вернет ему семью. Он стал искать пластинку. Он возобновил старые, заводил новые знакомства. Кряхтя, он склонялся над «развалами» старьевщиков и рыночных торговок. Он искал мучительно долго — может быть, тысячу дней. Так город узнал о существовании Листа и его рапсодии.
Как-то в сырой и ветреный осенний день он нашел пластинку. Он задыхался от счастья. За пластинку просили кило сахару. Это было сумасшедшей ценой, но продавца предупредили, что и покупатель — сумасшедший. Старик волновался. Он предлагал кирпичный чай, копию Рубенса, сапоги. Сахару в городе не было. Старик боялся потерять рапсодию. Он умолял хозяина пойти в квартиру и выбрать вещь в обмен. Продавец отказался. Старик умолил подождать — он побежал домой, попросить сахар у соседей. Продавец согласился. Старик заковылял к дому. Горячий и потный, через два часа он вернулся на рынок. Сахару он не достал. Хозяин пластинки исчез. Старик сел не камень и заплакал. Его отвел домой учитель математики единой трудовой школы. На рынок он больше не выходил. Через два дня учитель математики нашел его в бреду — старик простудился. Он бредил рапсодией. В углу комнаты стоял старинный граммофон, окруженный горой разломанных пластинок. Учитель побежал за доктором. Пришел веселый доктор, тот, у которого разбежались сумасшедшие. Он приехал год назад в город врачом в психиатрическую больницу, но пьяный сторож разогнал всех сумасшедших, и некому было их собирать. Они исчезли. Доктор стал терапевтом. Тогда венерологи лечили испанку, аптекари делали трепанацию черепов. Доктор поставил термометр и покачал головой.