Только рот ее под маленьким широким носом был, пожалуй, немножко велик для модной картинки, хотя и накрашен сколько нужно, и он улыбался нам с Эльзой в то время, как руки укладывали на ее волосах маленькую шляпку.
Но странное дело. Рот ее улыбался нам, а сама она, как мне показалось, вовсе не улыбалась. Брови ее, похожие на две черные изогнутые ниточки, тянулись друг к другу, сдавливая в складку кожу над переносицей вовсе не от улыбки, и в темно-карих глазах тоже не было никакого смеха. Даже длинные темные ресницы над ними взмахивали так, как будто была она скорее удивлена чем-то, а не обрадована. И видно было по всему, что думает она в эту минуту вовсе не о нас с Эльзой.
И когда она сказала нам «до свидания», то посмотрела по сторонам так, словно забыла что-то. Я решил, что она хочет еще что-нибудь сказать, и предложил:
— Посидите, нейти. Куда вам спешить?
Но она ответила, продолжая думать о другом:
— А? Нет, благодарю. Я ведь так… шла мимо. Дай, думаю, загляну по-соседски…
— И хорошо сделали, что заглянули. Милости просим почаще. Всегда будем рады.
Я проводил ее на двор, и она пошла с бугра вниз на своих высоких каблучках. А широкий подол платья раскачивался от ее шагов вправо и влево, ударяя по шелковым желтым чулкам на ее стройных ногах.
Вилхо так и не зашел ко мне, хотя и сказал «забегу». Его просто не пустили. Его забрали в солдаты. Назревала зимняя война, и в солдаты брали всех крепких молодых парней.
Хотя Вилхо работал на молокозаводе, имеющем государственную важность, он не избежал мобилизации. Слишком дерзко вел он себя со своим хозяином, чтобы удержаться на этой работе.
Конечно, и Калле Похьянпяя не сказал бы, что Вилхо не нужен ему на работе. Он был нужен, как и все остальные рабочие молокозавода. Но когда потребовалось выделить на явочный пункт тех рабочих, без которых можно было обойтись, Похьянпяя отправил только Вилхо, а остальных занес в список нужных.
Это было его хозяйское право — выбрать кого он хотел. Если бы Вилхо не вел себя таким идиотом, он остался бы. Зачем стал бы херра Похьянпяя отделываться от него, если бы между ними все шло гладко? Молокозавод Похьянпяя считался предприятием государственной важности, и для его владельца ничего бы не стоило сказать, что люди ему нужны все до единого, иначе предприятие закроется, и государство перестанет получать от него масло на экспорт.
Но Вилхо сам испортил все дело заносчивым поведением. И вот вместо того, чтобы зайти ко мне, как обещал, он надел серую суконную солдатскую кепку, такую же куртку и брюки и зашагал с другими такими же горемыками по песчаным финским дорогам, горланя солдатские песни.
Не думаю, чтобы ему очень весело пелось. Ничего хорошего нет в солдатской жизни и никогда не было. И какая от солдата радость другим? Он ест не свой хлеб. Кто-то другой должен съесть немного меньше и поработать немного больше, чтобы он был сыт и мог шагать по извилистым дорогам Суоми, распевая глупые солдатские песни.
И все это сделала Россия, которую он пытался похвалить. В газетах и журналах ясно об этом было сказано. Все было просто и ясно. Даже школьникам все было ясно. Один только Вилхо делал вид, что понимает совсем по-другому. Он винил во всей этой беде кого угодно, только не Россию.
Но всего удивительнее то, что не один он так думал. Попадались и другие люди, говорившие то же самое, что и он. Я сам иногда ловил ухом такие слова, как: «Докатились», «Получите вы теперь великую Финляндию», «Что посеешь, то и пожнешь», «Кто-то заварил, а мы — расхлебывай».
И много других слов приходилось мне слышать, показывавших, что есть люди, смотрящие на эти вещи совсем иначе, чем мы. Особенно много их было на лесопилке Ахонена, куда я ходил узнавать насчет писем от Вилхо. И я радовался, когда узнал, что почти всех этих людей забрали в солдаты, а завод перешел работать на одну раму.
Эльяс Похьянпяя тоже радовался. Он говорил:
— Их надо гнать первыми прямо под огонь за такие речи! Это изменники своей страны! Мы их всех переловим здесь, чтобы не оставалось у нас такой заразы, перкеле! Мы покажем рюссям, что они напрасно рассчитывают на какие-то раздоры между нами. Среди финнов нет раздоров. Финны — это одно целое, и за свою родную мать Суоми жизнь готов отдать любой из них, перкеле! А мы здесь постараемся, чтобы это так и было и чтобы не заводились между нами смутьяны, перкеле!
И верно. Он очень внимательно прислушивался ко всяким разговорам и даже поймал двоих, которые вздумали уверять, что России не нужна эта война и финскому народу не нужна, а нужна она будто бы только финским правителям, которые ее и начали. Он заявил об этих людях в полицейское управление или еще куда-то, и они были арестованы.
Мне он тоже сказал, чтобы я не церемонился с таким народом и сразу докладывал куда следует. Нельзя терпеть между нами таких людей, когда родине грозит нашествие рюссей. Надо делать все, что идет на пользу родине, хотя бы здесь, в тылу. Конечно, он гораздо охотнее сам ушел бы на фронт, чтобы показать там другим, как действительно надо воевать. Но что ж делать, если он оказался на предприятии государственной важности. Приходится мириться с этим и стараться быть полезным хоть здесь. И уж будьте спокойны, он свой долг перед родиной сумеет выполнить, перкеле, хотя бы даже здесь. И мне советует не сидеть сложа руки.
Я не сидел сложа руки. Работы хватало. Херра Куркимяки говорил, что теперь мы должны работать больше, потому что каждый наш лишний час работы — это помощь нашим солдатам на фронте и удар по рюссям.
И мы работали больше, хотя Пааво Пиккунен иногда разводил руками и бормотал про себя, что он никак не может взять в толк одного: каким это местом бьет по рюссям то зерно, которое мы ссыпали с гумна в амбар Куркимяки, или то мясо, которое он солил для продажи в своих бочках. Но кто же виноват в том, что крохотная голова Пааво Пиккунена не вмещала в себе таких простых вещей.
Кончив молотьбу, мы начали возить лес и камень для постройки мельницы. У херра Куркимяки был обширный план. Он собирался стать конкурентом господина Похьянпяя. Он собирался строить не только мельницу, но и молокозавод. И на этом молокозаводе он решил крутить свой сепаратор не лошадью, как Похьянпяя, а силою воды двух ручьев. Этой же силой намеревался он крутить жернова своей будущей мельницы и двигать динамомашину, которую уже выписал из Швеции.
Мне он тоже пообещал провести электричество, когда динамомашина заработает. Он сказал:
— Ты у меня лучший работник, Эйнари, и для тебя мне ничего не жалко. Я дал тебе дом. Теперь дам свет. Пусть он горит у тебя бесплатно хоть всю жизнь. Только за провод удержу, и это будет все.
Я не знал, что ему ответить на это, и сказал:
— Вы слишком добры, херра Куркимяки. Не знаю, чем я заслужил…
А он отмахнулся от моих слов и ответил:
— Ничего, ничего. Пустяки. Все мы должны помогать друг другу. Стране тяжело сейчас. Страна должна выдержать. И для этого мы не должны жалеть сил каждый на своем деле.
Я сказал:
— Вы меня знаете. Пока есть в моих руках силы…
Но он перебил меня:
— Знаю, знаю. О тебе говорить не приходится.
И он пошел от меня прочь. Но я все-таки прошел за ним еще несколько шагов — так мне хотелось ему еще что-нибудь сказать. Однако ничего подходящего не пришло мне в голову, и я остановился, молча глядя ему в спину, пока он шагал от меня все дальше и дальше.
Странная была у него спина. Она внизу была шире, чем наверху, особенно когда на нем было надето толстое зимнее пальто. И ноги его были широкие и увесистые, и ступал он ими по земле твердо и основательно, словно пробовал ее крепость.
Я поспешил на конюшню, где уже сидел Пааво Пиккунен, чинивший хомут, и сказал:
— Долго же ты тянешь. Давно пора выезжать, а ты все сидишь и ковыряешь.
Он покосился на меня подозрительно и ответил:
— Да вот гужи только осталось удлинить.
И он тыкал толстым шилом в узел на сыромятном ремне гужа, силясь его развязать, но узел стянулся так плотно, что у него ничего не получалось. Он только сопел и пыхтел без толку. Его короткие жилистые пальцы становились белыми от напряжения, но ничего не могли поделать. Тогда я сказал:
— Дай сюда.
И сам взялся за гуж. Мои пальцы еще кое-чего стоили, и я довольно быстро развязал узел и удлинил гуж, а затем и второй.
Конечно, пальцы Пааво тоже кое-чего стоили, но сила в них была уже не та. Она ушла как-то впустую, неизвестно на что.
Говорят, что у него было накоплено несколько тысяч марок, когда он впервые попросил у господина Куркимяки надел. Он мог арендовать у него землю, мог купить ее и выстроить на ней дом, если бы захотел. И он заранее радовался этому, совсем забыв о том, что может получить отказ.
Никогда нельзя заранее верить, что тебе вдруг ни с того ни с сего кто-то даст землю, хотя бы и за деньги. Боже мой! Ведь уже прошли те времена, когда в мире совершались чудеса. Хотел бы я увидеть хоть одним глазом такого человека, который сказал бы мне: