— Веришь еще? — показывая на божков осторожно поинтересовался Мартьянов.
Ничах отрицательно покачал кудлатой головой.
— Зачем же они?
— Моя говорит с ними о жизни, — сощурил глаза Ничах.
Минги добавила:
— Боги отца слушают мой патефон, — и рассмеялась, обнажив белые зубы.
Ничах ничего не ответил на дерзкую выходку дочери. Он выпил вторую чашку водки.
— Чибисгу!
Минги подала отцу старый музыкальный инструмент, почти такой же черный и замусленный, как божки. Ничах стал играть. Чибисга жужжала по-комариному — однообразно и монотонно. Ничах запел:
— Ой-де! О-лай!
Это была песня о дружбе. И Мартьянов, не зная содержания ее, понимал, о чем может петь старый друг.
Смолкла песня. Минги завела патефон. И полились родные Мартьянову слова и звуки «Партизанской песни». Слушали ее в фанзе, как гимн, торжественно и молча.
Вошел Кирюша Бельды.
— А-а, призывник! — протянул Мартьянов и осмотрел внимательнее невысокую фигуру парня.
— Ты большой начальник? — спросил нанаец.
— Семенча, Семенча! — торопливо подтвердил Ничах и указал на Мартьянова. Тогда Кирюша Бельды твердо сказал:
— Я три года — Осоавиахим. Хочу ходить к тебе добровольцем.
— Жди своего призыва.
Кирюша стал уверять, что может служить в Красной Армии сейчас, он умеет метко стрелять.
— Белку бью в глаз.
— Неплохо! Осенью приходи, будешь красноармейцем.
Мартьянову стало хорошо от всего, что он увидел в стойбище, услышал сейчас в фанзе Ничаха. Он заговорил о будущем: о радио, об электрической лампе в фанзе, о постройке чистых больших домов без очагов, без окон, затянутых рыбьим пузырем, без божков.
Давно он не говорил с такой легкостью. С тех пор, как партизанил в здешних краях, заметно изменилась жизнь, люди. Светлое будущее открывалось теперь перед ними. Мартьянов не только ясно видел это будущее и верил в то, что говорил, — он хотел, чтобы его словам поверил старый гиляк.
Ничах сидел неподвижно. В глазах его поблескивала слеза. Старый гиляк верил всему, о чем убежденно говорил его русский друг Семенча. Да, будет в тайге город, будет новая жизнь, если рядом с Ничахом такие сильные люди, как Мартьянов!
…В часы, которые командир провел у гостеприимного Ничаха, отряд успел освоиться со стойбищем. Красноармейцы, ознакомившись с жителями, расспросив их о жизни, рассказали о себе. Младший командир Сигаков с двумя красноармейцами пилил дрова возле фанзы вдовы Бельго. Растроганная вдова благодарила и угощала их кедровыми орехами. Лепехину допризывник Григорий Бурцев помог собрать женщин-нанаек. Лепехин, по образованию агроном, рассказал им об огородничестве, о том, как надо выращивать овощи на севере. В это же время в школе кто-то разучивал с подростками-школьниками и молодежью красноармейские песни.
В фанзах и домиках бойцы за чаем беседовали о колхозах, работе машинно-тракторных станций, строящихся заводах и электростанциях.
Председатель сельсовета Бурцев рассказывал о себе. Рядом за столом сидели красноармейцы и шофер Мартьянова — Круглов. Бурцев партизанил в этой тайге. Места знакомы, исхожены им в те годы.
— Много крови пролили, а за что? За жизнь лучшую. Отвоевали ее и живем теперь спокойно. А вспоминать прошлое поучительно. С врагом дрались, с врагом драться придется. А враг, он враг. Особенно белояпонцы — звери. Бывало, партизана убьют или зарубят, да еще надругаются.
Бурцев откашлялся.
— Вот товарищ Мартьянов речь держал…
У Агафьи, хлопотавшей на кухне, из рук выпала тарелка.
— Счастью быть, — вставил Афанасий и спросил: — Что это ты, Агафья, посуду бьешь?
Жена промолчала, вынесла к столу чугунок щей.
— Разливайте, — и торопливо убежала за перегородку.
Бурцев, наливая поварешкой щи, продолжал:
— Говорил, что захватили Маньчжурию. Что ж, пусть попытаются нос сунуть. Тропы таежные знаем, винтовку тоже. Вместе с сыном пойдем…
«Он гордится сыном, как своим, — думала Агафья, — он вырастил его. Он отчим Григорию, а родной отец здесь, рядом, в стойбище». Ей хотелось выйти, к Афанасию и объяснить, почему у нее валится из рук посуда, но что-то непонятное ей самой удерживало ее. Агафья спрашивала себя: смеет ли она говорить об этом сейчас, когда Мартьянов в соседней фанзе? Как ей сказать, что это потерянный ею первый муж? Как примет ее слова Афанасий? Сердце подсказывало: говорить о встрече не следует.
В то же время Агафья ждала, чтобы кто-нибудь заговорил: о Мартьянове. Каждое слово о нем волновало, заставляло замирать сердце. Но никто не говорил о Мартьянове. Агафье было досадно, обидно. Она подала на стол нарезанный толстыми ломтями осетровый балык, принесла из сеней подмерзшие калачи и присела рядом на лавку.
— Кушайте на здоровье, касатики.
Бурцев передохнул, поинтересовался лыжным переходом отряда.
— Тринадцать суточек в пути, товарищ Бурцев, — сказал Сигаков. — Первый день тяжело шли, еще втягивались, а сейчас как по маслу пошло, только лыжи свистят. Командир у нас хороший. Одно слово скажет — за ним пойдешь.
— Человек он бывалый, — вставил Круглов. — Волочаевку брал. Здешние места исходил.
— Мартьянов-то? — отозвался Бурцев.
— Да, особенный он человек, — продолжал Круглов, — я больше всего с ним бываю. Другой раз начнет говорить — заслушаешься. А другой раз лучше не спрашивай, слова не добьешься. Вот уж тут по Амуру ехали — вспоминал, как партизанил…
Как ждала Агафья этих слов! Но сейчас, приятно волнуя ее, они поднимали в душе женщины тревогу. Ей хотелось спросить: есть ли у Мартьянова жена, дети, как он живет? Надо узнать все о Семене, что-то решить, что-то сделать…
Но Мартьянов представился Агафье в эту минуту большим, а сама она — маленькой, незаметной в жизни. Между ею и Мартьяновым вставала огромная стена: ею были 18 лет прожитой врозь жизни, изменившиеся взгляды, привычки. «Мы совсем чужие», — думала она, и решение не говорить ни сыну, ни Афанасию о встрече укреплялось в ней. «Пусть одна перестрадаю. Зачем мучиться всем?».
А Круглов рассказывал:
— Начнет говорить о себе — жалость прохватит. Когда на германскую уходил, семью в деревне оставил. Была жена, сын, а вернулся — ни деревни, ни семьи… Как-то и говорит мне: «Круглов, у меня сын был тебе ровесник, потерял я его в гражданскую…».
Агафья сжалась, быстро встала и ушла за перегородку. «О сыне вспоминает, жалеет, а я молчу. Нужно сказать, сказать ему: сын жив — и показать сына. Пусть что будет, то и будет». И в то же время она понимала, что так только думает, но не скажет, не сделает этого.
Бурцева была растеряна, придавлена этими горячими мыслями о прошлом и настоящем. «Ну, хорошо, ты выйдешь сейчас и скажешь, что отец Григория — командир Мартьянов, что он твой потерянный муж и тебя потянуло к нему», — терзал ее внутренний голос, а другой предупреждал: «Афанасию будет тяжко и больно. Он уважает тебя и любит Григория, как родного сына». «А ты, ты, — твердил этот же голос, — разве ты ждала его возвращения? Ты похоронила его навсегда». Агафья бессильна была решить что-либо.
От сознания этого ей сделалось сразу мучительно больно.
«Нет, нет!» — сорвалось у нее с губ. А что означало это «нет», она так и не понимала. Агафья повернулась к окну. Лицо ее, залитое бледным лунным светом, и воспаленные глаза выражали прежнюю нерешительность. Теперь она определенно знала, что ничего не сможет сделать, и тихо заплакала. После слез ей стало легче. Расстроенная Агафья не могла уловить, о чем говорили за столом, долго ли там сидели. Она пришла в себя, услышав, как несколько раз хлопнула дверь. Агафья выглянула-из-за перегородки: комната уже опустела.
…Была полночь, когда Мартьянов собрался обойти отряд и распорядиться о подъеме красноармейцев. Он вышел из фанзы с Ничахом. По небу плыли облака. На снегу ползли густые синие тени. С Амура дул ветер, было видно, как он гнал по голубому полю седую поземку.
Ничах поежился.
— Ветер плохой, снег крути, крути. Пуржить будет.
— Пурга не страшна, — ответил Мартьянов, глядя на луну с желтым кольцом. — За две недели перехода отряд ко всему привык, все испытали люди.
— Шибко большой пурга будет, — повторил Ничах. Старый гиляк был прав.
Мартьянов, внешне спокойный, а в душе встревоженный, обошел отряд, переговорил об этом с Гейнаровым. Решили марш продолжать, не задерживаясь в стойбище.
— В семь подъем, в восемь выходим, — предупредил командир и возвратился снова в фанзу Ничаха, чтобы отдохнуть.
Утром все жители стойбища провожали отряд.
Ничах, прощаясь с Мартьяновым, напомнил о пурге. Когда командир взмахнул лыжными палками, гиляк снял шапку. Кирюша Бельды крикнул:
— Красной Армии счастливого пути!