И все-таки эта тележка поехала: мы привязали к ней за самый мысик веревочку — и покатилась телега, поехала. У Бореньки сияют глаза — он же победил себя, победил. Но больше всего мы любили его таскать на руках. Прижмем его к груди, а сами бежим в лес или купаться — к Тоболу. Боренька лежит на руках беспокойно и громко дышит. Я и сейчас слышу, как на груди у меня бьется что-то горячее, жаркое… И слегка поскрипывают зубки от нетерпения. И сияют глаза. Как он любил лес и поле… Но еще больше любил спрашивать, пытать встречного человека: «Тетенька, посмотри внизу — у меня ножки не показались?» И если тетенька оказывалась умной, догадливой, то всегда отвечала: «Показались, Боренька, показались». И он сразу смеялся, бормотал что-то про себя, а глаза были счастливые, ясные. Святая, добрая душа. Где ты теперь? И жив ли?.. Но кто-то мне сейчас отвечает — едва ли жив… А я не верю. Нет, не верю! Как не верю и в тот самый страшный день. Самый страшный за всю войну.
И вот, сын, я начал уже рассказывать о той горькой, самой печальной войне. Ведь и Боренька Смирнов — это тоже война. Знаю, чувствую — тяжело тебе об этом читать. А как же мне? Ведь я обещал, что буду писать большие длинные письма-отчеты: и о прошлом, и о настоящем, и о родных и близких, и о тех, кого уже нет на земле. А их нет, потому что их тоже взяла война. Да, сын, во всем война виновата. И в моем голодном сиротском детстве, и в тех похоронках на всю нашу родию, и во многих-многих печалях. Да что говорить — лучше читай мои письма. Их будет много, я постараюсь… А сейчас я ставлю точку — опять болит сердце. Болит оно — и шабаш. И нет ни сил, ни желаний. Прости, сын, я, наверно, устал. Почти два часа просидел внаклон и даже не заметил, как пролетели часы. И вот уж темно за окнами, и там, где стояли мои кипарисы, — какая-то черная немая стена, а над ней — яркие, почти пунцовые звезды. Я смотрю на них, удивляюсь, потом немеют глаза от усталости — и вдруг я замечаю свою знакомую. Ну конечно, это луна. Она встает из моря, тяжелая, такая же яркая, и не обращает на меня никакого внимания. Я это серьезно, без шуток, потому что вдруг стало обидно, тоскливо, — и я снова чувствую себя какой-то былинкой, песчинкой, которую и на земле-то не видно, а с неба разве заметишь. И что я ей, этой луне? Что я? Маленький человек с пустыми желаньями или жалкий мечтатель?.. Да и что мечтать, напрасно надеяться, если письма эти — несчастный случай, и ты на них даже не взглянешь. Ведь так же, Федор? Сознайся?.. Но почему же, так не бывает? Да нет же — бывает, бывает! И не строй планы, не обольщайся! Да-да! И не спорь… Это снова ожил во мне тот лукавый ехидненький человечек, но я снова, снова не могу различить даже лица у него… А впрочем, зачем? И зачем мне лицо его, да и сам он зачем, если на меня навалилась опять тоска? И чтоб отвлечь себя, зацепиться за что-то, я начинаю смотреть на свет маяка. Он мигает на ближней горе. Мои знакомые по санаторию поднимались уже туда. Вот бы и мне однажды… Господи, о чем я размечтался. Но все равно мне теперь стало легче. Этот маяк успокаивает меня, завораживает, и делается как-то бездумно, покойно. Так покойно, как будто я сейчас в родной Утятке, а за окном у меня — вечерняя улица, а по ней бредет стадо. Коровы идут усталые, сытые, и в глазах у них — ожидание. Но ждать уже недолго. Скоро-скоро хозяйка откроет ворота и загонит в ограду. Скоро-скоро… Так и есть. И вот уж по всей деревне звенят подойники, и по всем переулкам пахнет парным молоком и лугами. Коровам дают свежую травку, чтоб они спокойней стояли в загонах. Но вот закончена дойка — и по деревне теперь тишина. Такая густая, огромная, хоть ложись в нее и плыви. Такая тишина стояла и той весной сорок первого года… Но нет, все-таки нет! Об этом я буду позже — в других письмах, в другие дни. А пока — здравствуй, маяк. Я смотрю на твой свет, и все заботы мои стихают и замирают, и мне кажется, что так же бьется сердце любого из нас. Остановится, вспыхнет, потом опять остановится, потом — снова толчок — бесконечный свет. И я хочу задержать его, задержать, но вижу снова провал, темноту, и вдруг радость — опять свет, яркий свет. Он и во мне, он и в небе, он и в надеждах… А что, сын? Мы же — мужчины! Мы же с тобой — самые сильные, крепкие люди! И потому долой все болезни! Долой все печали! И давай с тобой поторопим встречу… Я ведь уже соскучился по нашей Утятке, по нашим березам. А сильней всего — по тебе, мой сын, честное слово. И прости меня, что я на первых страничках расхныкался. Что делать, со всяким может случиться. А сейчас я только об одном мечтаю — чтобы во сне увидеть всех вас. И нашу бы деревню тоже увидеть, и того бы рыжего мальчишку с большими глазами… Он еще не надоел тебе, Федор? Когда надоест, я все равно узнаю, почувствую, я же вижу на расстоянии… Вот и снова в глазах у меня — пустая длинная улица. Ветер гонит сухие тополиные листья, полынку. А вверху — тяжелые тучи. Неужели дождь опять — какое несчастье. Промочит нынче насквозь мою Утятку, и не будет доброго хлеба, и с покосами запоздают. Навестить бы земляков в это трудное время. Но отсюда быстро не выскочишь. Сколько же, сын, между нами?.. Три тысячи километров, а может, побольше? И все-таки почему?.. Но я знаю, что ты про себя повторяешь: сдурел, мол, старый и стал заговариваться. Живет у моря, а сам рвется в какую-то сырую дождливую даль. А что делать, сын? Там же — моя родина и моя колыбель. А где родина — там и душа.
ПИСЬМО ВТОРОЕ — О ДЕРЕВНЕ УТЯТКЕ
Дорогой Федор! Я обещал тебе рассказать о войне, о своем горьком детстве, но сегодня снова не выйдет. «А почему? — спросишь ты. — Не хватает смелости или что-нибудь мешает?..» Нет, сын, смелость здесь ни при чем. Да и то, что было, не повторится. У человека — только одно прошлое, и второго не будет… Так что, сын, ищи другую причину. А она простая и вся на виду: я ведь почти ничего не сказал еще о нашей деревне Утятке. Здесь — мои корни и мои родные могилки. Да, мой дорогой, у любой реки есть исток, есть начало, а люди ведь — те же реки. И у каждого человека свое течение. Или спокойное, ровное, как дыхание, или могучее, быстрое, точно бежит он с высокой горы, точно в спину бьет ветер.
Горы, море… Вот два слова, которые нас особенно волнуют. Особенно в детстве, особенно в юности. Да и потом, в нашей взрослой жизни, мы не меняем свои привычки. Вот и сегодня у меня с утра хорошее настроение. Я пришел на море, а там собирается шторм. Ветер разносит по пляжу соленые брызги. А потом небо стало темнеть, опускаться, и верхушки гор покрылись тяжелыми тучами. Я смотрел и не верил глазам: неужели это возможно? Море из синего вдруг стало серым и пепельным, и над этим пеплом кружились белые чайки. И так прошел час, может, больше — и дышалось легко, как на утятских лугах. И тут случилось нежданное — едва успел я подумать об этих лугах, как душа запросилась на родину. И только что было легко мне и празднично — и вот уж печаль… А что делать — я не придумываю. На море шторм — красота, а я закрываю глаза и представляю наш утятский домик, наш бор, наш Тобол. И так бы и улетел туда — в родные моста.
Прости, сын, мои сантименты, но ведь прав же я, сто раз прав. Иногда читаешь в книге, что какой-нибудь взрослый парень рвется вон из своей деревни и вот уж бросил мать с отцом, заскочил в проходящий автобус — и поехал, поехал… А куда, а зачем, и что ждет впереди? Ведь не будет ему там ни добра, ни удачи, раз бросил родителей, родную землю бросил, а взамен-то что…
Да, великое это слово — Родина! И с чем только его ни сравнивали, даже всего не припомнишь: и с тихой речкой с песчаным дном, и с белой майской березкой и с такой же тихой задумчивой степью, у которой нет ни конца ни начала… И все это правильно, справедливо. Но только как быть теперь с городским человеком, который видел с детства одни городские дымы и трубы, а потом стал инженером или строителем и своими руками воздвиг в городе еще один новый завод — и заслужил уважение. У такого человека и сны-то бывают индустриальные и совсем без березки. Значит, дело не в привычной природе. А в чем же? Сколько людей — столько ответов. Но в одном ответы сойдутся: для каждого родина начиналась с материнского молока, с запаха хлеба, который он ел, с родительского порога… Ну а как же с той речкой с песчаным дном, с нашей белой березой? Может, забыть о них, отмахнуться?.. Нет, забывать не нужно. Да и заплачена за них очень дорогая цена. И если наши земляки погибли за Родину в тот суровый и страшный час, то каждый из них в свой предсмертный миг увидел жену или сына, мать или дочь, сестру или брата. А кто-то увидел и нашу родную улицу, нашу Утятку. Ведь большая любовь всегда конкретна. И часто безмолвна. Разве не так? И я знаю, уверен, что многие из погибших ни разу в жизни не произнесли это слово — Родина, хоть и умирали за нее в подмосковных и ленинградских снегах. Почему не произнесли? Да потому, что слово это было таким же ясным, как хлеб, как земля. Разве замечает человек, как он дышит?