Родители не вмешивались в его жизнь. Мать, прежде чем войти к нему в комнату, стучалась и спрашивала: «Миша, можно к тебе?» А отец вообще никогда к нему не заглядывал.
Отец Миши, Ксенофонт Ксенофонтович, был тучный гражданин. Во втором томе Штрюмпеля, «Частная патология и терапия внутренних болезней», в отделе «Ненормальная тучность» сказано, что Эбштейн различал три степени тучности: при первой степени тучным завидуют, при второй — их поддразнивают, при третьей — жалеют. Тучность отца Миши была третьей степени, хотя никому в голову не приходило его жалеть. Несмотря на свой тяжелый вес и огромный рост, он ступал всегда мягко, нагнув птичью голову, отяжеленную коричневой бородой, и говорил почти шепотом. Приходя из больницы, Ксенофонт Ксенофонтович запирался у себя в комнате, и его не было слышно. Туда ему Ксения давала обед, чай и газеты.
Ксения в доме Колче значила очень много. Миша думал: не будь Ксении, их дом однажды вымер бы или вымерз. Она штопала, варила, доставала дрова, отдавала в починку обувь, получала жалованье за Ксенофонта Ксенофонтовича, оклеивала по своему вкусу комнаты. Она делала все. Это была седая румяная украинка с такими черными теплыми молодыми глазами, что нельзя было угадать, сколько ей лет. Одевалась она чисто, работала весело и быстро. Она никогда не сидела без дела, на нее всегда было приятно смотреть.
Миша обедал в кухне. Он любил это время, когда Ксения кормила его у себя на кухне. Здесь всегда бывало спокойно, зимой тепло, а летом прохладно. Ксения проворно клала маленькую скатерть на выскобленный стол и наливала тарелку щей.
— Кушай, сыночек. Не читай, когда ешь, — говорила она важно, требуя уважения к пище.
Миша немедленно откладывал книгу и брался за еду… Ведь вот тот же картофель, та же капуста, та же селедка и то же мясо, а как вкусно!
В другом месте ешь селедку… и — отвратительно. Все время чувствуешь, что это труп селедки, который долго ржавел в бочке. Бочка тряслась в товарном вагоне; ночью, где-нибудь на станции Баскунчак, вагон отцепили — буксы загорелись, и бочка с селедкой долго валялась под заскорузлым брезентом. Или мясо — иной приготовит такой бифштекс, что будто это была не корова, а одна только кожа и мрачное «му-у» на скользких копытах… Картофель пахнет плесенью и подвалом… У Ксении сельдь, прежде чем лечь в тарелку, плавала в синем заливе с другими селедочками. У коровы — цвели рога. Она паслась в поле, скакала, ласкалась и приходила в ярость. Картофель сохранял розоватость земли…
Все это было живое, пропитано водой, жиром, кровью и солью. Это было, черт возьми, вкусно! Это хотелось грызть, обгладывать, проглатывать и запивать водой.
Ксения мечтала, чтоб Колче купили корову.
— Зачем нам корова? — удивлялась мать Миши. — Нам не надо коровы, — говорила она даже немного испуганно.
— Я бы за нею смотрела, доила, — говорила так особенно трогательно Ксения, что невозможно было ей прямо отказать в этом.
— Да у нас ее и держать негде.
— А мы ее к соседям, у них просторный хлевок.
— Зачем она нам? Только вам лишние хлопоты, Ксения.
— Хлопоты небольшие… Я бы ее доила. Мише парного молочка.
— Миша не пьет никакого, не только что парного. Не надо нам, Ксения, коровы. Ни к чему она.
Ксения мечтала доить корову. Она любила животных, птиц и людей. Для них всегда у нее было ласковое слово и самое главное — еда.
Миша любил бывать у Ксении на кухне, где даже спящий черный кот на табурете дышал спокойствием и казался симпатичным; а вообще-то Миша терпеть не мог кошек.
Он иногда заходил на кухню и вечером, когда Ксения сидела ближе к настольной лампе и штопала. Миша в сотый раз разглядывал единственную фотографию — в рамке из разноцветных ракушек. Фотография висела на стене рядом с простенькими ходиками. Человек с тонкими подвинченными усиками, в солдатской форме и фуражке без козырька стоял вытянувшись и улыбался. Миша знал, что это муж Ксении в бытность его на действительной службе в царской армии. Ксения неоднократно рассказывала о его трагической смерти. Во время империалистической войны он пропал без вести; потом оказалось, он был в плену у немцев — и вернулся домой в начале девятнадцатого года без ноги.
— А я уж думала, что не придется встретиться на последних путях нашей жизни. И вот пришлось. Он сразу определился в большевистскую партию, и все больше сено реквизировал и подводы мобилизовывал для Красной Армии. Еще темно, а он уже все дворы обскачет. Когда Красная Армия отступила, он не успел удрать. Заявились трое, один был наш односельчанин, и выволокли его на улицу. Коле, мальчику моему, тогда шел седьмой год, твой ровесник, — говорила она Мише. — Коля услыхал шум, заплакал и утек. Его они свалили на землю, связали вожжами и начали последнюю ногу отпиливать. Я криком изошла. Я билась головой об степь, Мишенька. Я звала соседей на помощь, и никто не шел, а еще светло, и бабы гряды пололи. Все видели, слышали, и никто не шел. Они покуривали и ногу ему пилили, как бревно. Он еще живой, в крови… Я бегала возле этого проклятого места, а они меня сапогами. Я землю ела, рвала на себе рубаху и волосы. Односельчанин вынес из нашей хаты мужнину трехрядку, сел на завалинку и заиграл похоронный марш. Я ползком к нему, целовала сапоги, а он меня — локтем, и я покатилась. И все, что со мной потом было, не помню, и не помню, и не помню. Выписалась из больницы, стала спрашивать про Колю, — никто ничего не знает. И сейчас никаких не имею сведений, жив ли он или погиб.
Миша раза два посылал объявления в центральные «Известия»: мать такая-то разыскивает сына Колю, ушедшего из дома в девятнадцатом году. На это объявление никто не отзывался.
Миша завидовал Коле, ему бы хотелось иметь такую биографию. А то — сын врача!.. Конечно, это лучше, чем сын торговца или чиновника, но тоже уж очень трафаретно. Иногда ему вдруг казалось, что он приемыш в доме Колче, и он несколько раз, правда давно, приставал с этим к отцу и матери. Отец отвечал улыбаясь: «А тебе не все равно?» Мать так искренне произнесла: «Вот уж чепуха!», что не оставалось никаких сомнений в том, что именно она родила Мишу.
У матери Миши, Елены Викторовны, было много обязанностей. Она заведовала краеведческим музеем, преподавала немецкий язык в школе и председательствовала в Обществе безбожников. Она возвращалась домой позднее всех: ее всегда задерживали собрания, совещания и комиссии. Елену Викторовну выбирали на конференции, съезды, и ей часто приходилось бывать в областном городе. Когда Миша присутствовал на собраниях, где выступала Елена Викторовна, он всегда волновался: ему казалось, что мать что-нибудь напутает, скажет что-нибудь не так, но она всегда говорила то, что надо, и ей аплодировали. Зимой и осенью, когда Елена Викторовна возвращалась поздно домой, Миша надевал черную широкополую папину шляпу, брал его суковатую шоколадную палку и шел встречать. По дороге он свистел, постукивал палкой по стволам деревьев и издали громко мычал: «Ма-му-у!»
Елену Викторовну всегда кто-нибудь провожал. Услыхав Мишин голос, она прощалась и шла поспешно навстречу сыну.
— Что дома? — спрашивала она у Миши, взяв его под руку.
— Дома? — переспрашивал Миша, желая сказать необычное. — Дома? Папа выпустил сумасшедших на волю, они забрались на деревья и вьют там гнезда.
— Более остроумного ничего не мог придумать, мой клоунчик? — Елена Викторовна всегда называла Мишу каким-нибудь нежным, всегда неожиданным именем.
— Да, — смущенно признавался Миша, — не мог придумать.
Миша любил маму, мамин большой рот, мамины серые глаза. Ему нравились мамины галстуки, мамины блузки, мамины волосы, мамина оленья куртка, мамин коричневый портфель. Все вещи мамы были какие-то очень мамины и похожи на нее — немолодые, маленькие, мягкие и теплые. В детстве Миша любил прятаться в мамином платяном шкафу, залезть туда, закрыть дверцу шкафа, оставив тоненькую полосочку света, и сидеть на корточках, затаив дыхание. Сейчас придет мама, она будет звать его, а он не откликнется. «Где Миша?» Она будет искать его под кроватью, под столом — везде, а он вдруг выскочит и ее испугает. Обыкновенно мать никогда его не искала, и ему самому приходилось вылезать оттуда помятым котенком.
Иногда Миша просил мать:
— Надень вон ту блузку в голубенькую полосочку, что похожа на монпансье.
Елена Викторовна слушалась его, но не всегда. Были платья, которые ему не нравились. Он терпеть не мог одно коричневое платье с кружевным ошейником.
— Ты в этом платье чересчур учительница. Какая-то святая старушка, противно смотреть.
— А ты не смотри, — говорила мать.
Между прочим, это платье не любил и Ксенофонт Ксенофонтович, но на его неуверенное замечание Елена Викторовна всегда огрызалась:
— Ты бы уж молчал. По три месяца ходит в одной рубахе!