— Ну вот, ну вот, — приговаривает пани Марья, рисуя. — И надо, Малец, не смотреть, не мечтать, а делать свое дело.
Нет, никогда она, видно, не полюбит его так, как Янку-музыканта! И никогда не сядет рядом с ним, Даником, и не похвалит его, как хвалила Саньку!..
За окнами — поздняя, мокрая осень.
Четвертый и пятый классы соединены вместе — на «белорусский час». Ученики-поляки ушли домой, но и без них в большой комнате двум классам тесно.
Таких уроков бывает только два в неделю, и в обоих классах их ведет пани Марья. И она и муж ее, пан керовник, преподают здесь от самого начала панской власти. Дети давно уже знают, что она полька. А вот где она научилась по-белорусски, об этом не дознались даже еврейские девчонки, которым известны все подробности жизни местечковых чиновников.
Пани Марья выписывает из книги на доску: «На дворе дождь, а в сенях большая лужа. Пусты летом наши села. Вентерь новый, есть время — почини», — выводит она своим красивым прямым почерком. Исписав всю доску, она задает четвертому классу переписать упражнение и подчеркнуть существительные одной чертой, а прилагательные — двумя.
В пятом классе будет устный урок. Учительница берет белорусскую хрестоматию «Родной край» и говорит, как всегда, по-польски:
— Известная белорусская поэтесса Тетка писала и стихи и прозу. Сейчас мы познакомимся с ее рассказом «Михаська». Внимание.
И начала читать:
— «Михась очень уж неохотно на этот свет приходил. Три дня не мог родиться. Люди и рукой махнули: не жди добра ни для матери, ни для младенца…»
И, как всегда, когда пани Марья читает по-белорусски, голос ее становится еще милее. Девочки и мальчики из пятого класса, сидевшие по четверо, по пятеро на одной парте, притихли и впились глазами в учительницу. Трудно было писать и четвертому классу. А труднее всех, кажется, Данику. Да и зачем ему все эти существительные, прилагательные, пустые села и непочиненные вентеря, когда пани Марья читает?..
Перед глазами Сивого, как наяву, проходит такая близкая ему жизнь и первый труд — пастьба. Только не всегда же было так темно и горько, как там, в книге. Даник, хоть он тоже сирота, слезы вспоминает все же меньше, чем радости. Сиротский хлеб, известно, нелегкий, но о нем покуда думала больше мама.
Даник вспоминает, как они, голынковские пастухи, собирали желтую калужницу на залитых весенней водой лугах, бегали после дождя по теплым, прозрачным лужам, застоявшимся в траве, играли на выгоне в «чижика» и лапту, ходили летом на Неман. Там они с веселым гомоном купались на отмели, ловили пескарей, устраивая «баламуты». Вода в Немане даже на мелких местах не течет спокойно, а бежит, и муть быстро уходит: как ты ни ковыряй дно пальцами ноги — через минуту снова виден светлый твердый песочек. Осенью цветет на опушке за рекой вереск, залитый ласковым солнцем. Под босыми ногами шелестит золотой лист, сухо потрескивают сучки на мягкой овчине мха, капельками крови алеют в брусничнике кислые ягодки. До чего же хорошо тогда раскачиваться на молодых гибких березах и перекликаться, ловя звонкое эхо! Как славно резать ветки и связывать лозой веники — кто больше! А в поле пастухи жгли картофельную ботву и пырей и, когда оседало высокое шипящее пламя, пекли в золе сладкую душистую картошку. Ну до слез ли было тогда!..
А Михаська — тот, что в книге, — знал, видать, одни только слезы. И осень у него такая, и вся жизнь. Вот уж правда — «на дворе дождь, а в сенях большая лужа». Михась был рябой, хилый, и никто его почему-то не любил. Нет, Даника в Голынке не любили только Полуяновы сынки. И брали над ним верх они недолго, покуда он «силушки не набрался», как тот парнишка, о котором Данику прочитал когда-то друг его Микола Кужелевич. Задень только Сивого — он даст правой, а коли мало, так и манькой добавит! А тот Михась вечно в сторонке сидел, на отшибе, и хлопцы часто обижали его.
Пани Марья читает про осень и дождь. Кто-то подстрелил журавля, и, обессиленный, он опустился на выгон. Пастухи с криком кинулись его ловить, а он не давался. Принял Михаську за кочку и налетел на него грудью. Михась укрыл его сермяжкой. А товарищи, отбирая журавля, так затолкали хлопца, что он сомлел. Ребята перепугались, спрыснули его водицей, отвели домой и журавля ему отдали. Так и жили они в запечке у мачехи — голодали, хворали и утешали друг друга…
— Малец, почему ты не пишешь?
— Я пишу, — встрепенулся Даник.
Он склонился над тетрадью, а пани Марья покачала головой, помолчала немного и снова стала читать.
К весне журавль поправился и расхаживал по хате царем среди кур. Михась таял, как снег за окном. Как-то в начале весны мачеха сидела за кроснами, а он окликнул с печки: «Мама!..» Впервые услышала баба это слово от пасынка. Со страхом поняла: смерть!.. А он: «Мама, мамочка, журавля дай!..»
Почему на этих словах пани Марья останавливается? Даже, кажется, слезы у нее в голосе, как в тот день, когда она читала им про Янку-музыканта…
Почему и у Сивого слезы тоже затуманили глаза?
Журавль шел за гробом Михася, а потом, когда стали засыпать могилу, поднялся и полетел. А на земле остался только грустный крик его, и дождь, и слезы…
— Ну, а теперь покажи мне, Малец, что ты там написал.
Даник опомнился и, покраснев, подал учительнице развернутую тетрадь.
— Ну конечно, и половина даже не сделана, — сказала пани Марья. — Нет, хлопче, с тобой никакого сладу! Ты сегодня останешься после занятий. На коленях немножко постоишь. Потому что писать надо, а не раздумывать и вечно глядеть куда-то.
И вот четвертый класс ушел домой, а Даник стоит на коленях. За стеной, в соседней комнате, пани Марья ведет в пятом классе арифметику, заменяя учителя Дулембу. Ученики, верно, решают задачу, и голоса «керовничихи» не слыхать. Должно быть, сидит над классным журналом и уже забыла, конечно, как плакала над Янкой-музыкантом, над Михаськой…
Сивый присел на корточки, выковыривает мох из паза сосновой стены и со злобой, злобой до слез, думает об учительнице.
Еще вчера она казалась ему не такой, как все другие учителя, не такой, каким был Цаба. «Милая пани Марья», — передразнивает сам себя Даник. Эх, дурак! Не раз повторял он эти слова, когда шел домой или тайком поглядывал на нее из-за парты. Думал даже, почему она, такая добрая, умная, красивая, почему она не его мама, почему он не может прижаться к ней, подставить свою белую стриженую голову под ее теплую маленькую руку… У пани Марьи двое детей: девочка, Вандзя, учится во втором классе, а мальчик, Адась, еще совсем маленький. Даник видел однажды, как она вела их за руку по дорожке вокруг церкви. А он, дурак, подглядывал из-за дерева, слушая их смех и разговор, и… завидовал. Думал, какая она хорошая. Счастливые они, что у них такая мама, — эти Вандзя и Адась! Ах, дурак, дурак! Какие нехорошие мысли приходили ему тогда в голову! Его мама, мол, и в школу его ни разу не отвела, и не погуляла с ним вот так, и не спросит никогда, не трудно ли ему и о чем он читает. Все возится вечно, все молчит… Ну, так вот тебе, Сивый, и «милая пани Марья»…
Что это — кто-то голосит?
Да, голосит!
Даник встал с колен и подошел к окну. Протер запотевшее стекло и увидел по ту сторону грязной площади кирпичный дом постерунка. На крыльце стоит полициант. И никого вокруг, только серое грустное небо и грязь.
— А сы-нок мой, а род-нень-кий!.. — снова послышались причитания.
Кто же это? Даник до самого низа протер запотевшее стекло и увидел: на тротуаре, чуть правее окна, стояла какая-то тетка.
— Тише, Ганна, ничем ты не поможешь, — донесся голос мужчины; его не видно: должно быть, за крыльцом стоит.
А тетка не утихает:
— А где же тот бог, а где же вы, до-бры-е лю-ди?.. А за что ж вы его мор-ду-е-те-е?!
— Тише, глупая!.. Ну вот, дождалася!..
С крыльца постерунка спустился полициант и уже направляется сюда, обходя лужи.
Даник не выдержал: забрался коленями на окно, отворил форточку и задрожал — не то от холода, не то от голоса женщины.
— Пускай берут! — уже не плакала, а кричала она. — Пускай мучают и меня! Пускай!..
Из-за крыльца показался мужчина, он прошмыгнул перед окном по мокрым, грязным доскам тротуара.
— Стой! Чекай, хаме![10] — кричит полициант и уже спешит сюда по грязи.
А тетка не убегает. В каком-то сером бурнусе, в лаптях, в старом платке. И — не убегает!
Даник привстал и высунулся в форточку.
— Иди, иди! — говорит тетка. — Иди, пей, ворон, и мою кровь! Бог даст — захлебнешься! Ах, боже мой!..
Даник увидел только, как он, полициант, замахнулся… Мальчик закрыл глаза от ужаса и закричал. Одно-единственное, самое первое слово:
— Ма-ма!..
И тут его подхватили чьи-то сильные руки, сняли, стащили с подоконника на пол.
Даник пришел в себя, увидел, что это она, пани Марья. Она захлопнула форточку, стала спиной к окну, заслонила его собой. А он рванулся вперед, хотел крикнуть ей какие-то такие слова, после которых она навсегда бы перестала быть его учительницей, а он — ее учеником… Но пани Марья закрыла лицо руками, и плечи ее задрожали! Даник отступил. Крика за окнами уже не слышно. И тишина пустого класса, и эти маленькие белые руки, закрывшие милое когда-то лицо учительницы, и ее вздрагивающие плечи — все это словно вернуло его снова сюда, в заставленный партами класс…