— Вельский в камер-юнкера махнул, — произносит он сквозь зубы, не отрывая глаз от газетного листа. — Повезло. И то сказать, в правоведении курс кончил!
— Ах, теперь еще более нос вздернут! — заметила томно хозяйка. — И без того земли под собою не слышали…
— Ну, как ни вздергивай нос, а без нашего брата не обойдется. Дела-то мы делаем, — твердо и с сознанием собственного достоинства произнес хозяин и отпил чаю.
Наступило молчание. Хозяин продолжал читать. Хозяйка задумчиво выводила ложечкой по подносу какие-то узоры из пролитого чаю.
— Холера опять из Турции идет. Народ только пугают, — проговорил сквозь зубы хозяин. — Мало ли какие болезни бывают, не высчитывать же всех. При мнительности черт знает что станешь думать.
— А что, приключений никаких нет? — спросила жена, очнувшись от своего ленивого раздумья.
Хозяин мельком окинул глазами страницу.
— Мальчишка какой-то застрелился, — ответил он, пробегая глазами строки. — Женщина потонула, бросившись с моста в Неву… Нашли в бесчувственном состоянии человека на выборгском тракте, умер по дороге в клинику, знаков насилия на теле не оказалось…
— Ах, это все от пьянства, все от пьянства! — с отвращением проговорила хозяйка. — Вот так-то ваш почтенный братец когда-нибудь умрет где-нибудь под забором. Я до сих пор не могу забыть последней встречи с ним. Ободранный, пьяный, встретился на Невском и еще осмелился назвать меня сестрицей. Я со стыда сгорела. Кругом люди, извозчики, а он называет меня сестрицей!
Хозяин хранил упорное молчание и, по-видимому, весь углубился в чтение газеты. Он не любил, когда говорили о его брате.
— Право, теперь на улицу страшно выйти, — продолжала хозяйка. — Это уже третий раз он меня скандализирует. И помяни ты мое слово, когда-нибудь он нас еще осрамит как-нибудь в нашей собственной квартире или просто обворует.
— Глупости, брат никогда вором не был, — недовольным тоном пробормотал хозяин, еще сильнее углубляясь в чтение газеты.
— Не был, так будет. Пьянство до всего доводит, — возразила хозяйка. — Этому надо положить какой-нибудь конец.
— Э, матушка, что ты говоришь! — совсем раздражительно произнес муж, отхлебывая чай. — Ну, как я положу этому конец? Ведь не можем же мы запретить ему ходить по улицам?
— Выслать его надо из города. Такие люди опасны.
— Глупа ты и больше ничего!
— Вы прелестно выражаетесь! И еще при детях! — с едкой иронией заметила жена. — Выслать нельзя какого-нибудь одного пьяницу, когда стольких высылают. Это мило!
На несколько минут воцарилось полнейшее молчание. Наконец хозяйка заговорила снова:
— Я, право, была бы рада, чтобы ты сам встретил его. Тогда я посмотрела бы, что ты запел бы. Ведь я говорю тебе, что я просто со стыда не знала, куда деваться, смотря на его лицо, на его одежду. Да еще вдобавок этот-то, наш фанфарон, растерялся, стоит перед ним, как рак красный, и шарит в своем кармане. Я ему и глазами мигаю, и за рукав его дергаю, чтобы он скорее шел, а он стоит и роется в портмоне. Слышу, говорит: «Извините, дядюшка, вот все, что могу». Каково тебе покажется: «дядюшка!» На Невском проспекте публично говорит: «дядюшка!» И это при мне-то! Хорош дядюшка! Просто скандал, скандал!
Хозяин нахмурил брови.
— Что же тут дурного? — сквозь зубы пробормотал он.
— Как что дурного? — горячо заговорила жена. — Мать скандализировать, по-вашему, не дурно? Якшаться с пьяницами не дурно? Это прелестно! А все отчего происходит? От того, что учиться не учится, а добродетели свои выказывать хочет. Вероятно, по стопам дядюшки желает идти. Волю взял!
Отец оставил газету и обратил строгие глаза на старшего сына. Его задели за больное место, он был раздражен: толками о брате, ему нужно было излить свой гнев. Сын еще ближе, еще пристальнее приник к книге и, казалось, не дышал, чуя приближение бури. Он, по-видимому, не слышал ни рассказа матери, ни замечания отца; только яркий румянец, внезапно разлившийся по его лицу, как-то странно противоречил его безмятежному занятию чтением.
— Ты это что читаешь? — строго спросил отец, не называя сына по имени.
Мальчик быстро поднял голову от книги и молча устремил глаза на отца, его лицо пылало, глаза ярко блестели.
— Я тебя спрашиваю, что ты читаешь?
— Белинского, — ответил чуть слышно мальчик.
— Учебная книга? — отрывисто спросил отец.
— Критическая статья.
— Я тебя спрашиваю: учебная книга или нет?
— Нет.
— Дурак! — отец пожал широкими плечами. — Его велели взять из гимназии за лень. Его хотят отдать в новое училище, а он критическую статью читает! Да ты понимаешь ли, что ты читаешь? А?
Сын смотрел прямо на отца широко открытыми глазами; они были влажны, хотя из них и не катились слезы.
— Отвечай же: понимаешь ли ты, что ты читаешь? — отчетливо повторил отец.
— Понимаю, — тихо, но твердо ответил сын.
— Понимаешь? Что же ты понимаешь? — спросил отец уже несколько ироническим тоном.
— Все понимаю, что читаю, — ответил сын тем нерешительным тоном, каким отвечают на неопределенные вопросы.
— У дурака дурацкие и ответы! — произнес отец. — Ты ничего не понимаешь, ты не должен ничего понимать, ты не смеешь ничего понимать из этих книг! Твое дело — учебники, твое дело — прилежанье. Ты видел своего дядю? А?
Мальчик молчал.
— Осел! Тебя спрашивают: видел ли ты своего дядю?
— Видел, — ответил мальчик, не спуская глаз с отца.
— Да чего ты глаза-то на меня таращишь? Что у меня узоры на лице, что ли? — рассердился отец, пред которым потупляли глаза все люди, подпадавшие его гневу.
Но сын все-таки не потупил глаз, не отвернул лица. Казалось, он смотрел на своего противника не столько для того, чтобы быть готовым отскочить или защищаться в случае окончательного нападения, сколько для того, чтобы яснее понять весь сумбур неожиданных обвинений или для того, чтобы смутить своим открытым, прямым взглядом без причины раздражившегося отца. Мальчик давно уже привык к этим бессмысленным бурям и знал их исход. Отвернувшись в сторону, отец продолжал внушительным тоном:
— Ну, если ты видел дядю, так ты знаешь, до чего он дошел: до пьянства, до нищеты, до голода, до позора. И дошел он до всего этого потому, что был таким же лентяем, как и ты. Ему нужно было учиться, а он чтением занимался; ему нужно было послушание оказывать перед высшими, а он с ними в прения вступал. Ну, и живет теперь нищим. Я не допущу, чтобы и мой сын когда-нибудь ходил нищим по городу с протянутою рукой. Я лучше тебя из своих рук задушу…
— Ах, Данило Захарович, что ты говоришь! — воскликнула хозяйка, не выносившая подобных человекоубийственных планов мужа.
— Да, лучше из своих рук убью, живого закопаю в могилу, чем увижу его нищим, пьяницей, бездельником! Мне легче будет его смерть, чем его позор! — торжественно закончил Данило Захарович, ударив широкою ладонью по столу, так что зазвенели чашки и зашуршали папильотки и юбки шестилетней девочки, прижавшейся от испуга к спинке стула.
С минуту длилось тяжелое молчание.
— Ты видишь, как мы живем, — уже спокойнее продолжал Данило Захарович. — Ты ведь не сидишь голодным, не ходишь без штанов и без сапог, тебе не отказывают ни в чем? А? отвечай.
— Нет, — отчетливо ответил сын.
— Ну, а почему тебе не отказывают, почему у тебя все есть? Потому что я не был лентяем, потому что я ночей не спал за работой, потому что я горб гнул над бумагами, потому что я не убивал времени не только на чтение разных Белинских, а даже на лишние часы сна. Ты видишь, меня уважают, ко мне идут с просьбами, ко мне обращаются за помощью. Я состою членом благотворительного комитета, я вытаскиваю из грязи несчастных. Я могу делать добро ближним. За меня молятся те, кого я из нищеты вытащил. Это потому, что я не сидел сложа руки.
Данило Захарович говорил уже почти спокойно, без раздражения, без желчи, он просто делал строгое отцовское внушение сыну, которому желал всего лучшего в жизни, каждою новою фразой, с каждым новым воспоминанием о своих увенчавшихся успехом усилиях, о своем значении, дающем возможность благодетельствовать даже посторонним, Данило Захарович становился все мягче и мягче. Так среди мелких будничных неприятностей утихает и делается добродушным старый моряк, вспомнив, после скольких лишений, бурь и невзгод успел он добраться до своего мирного уголка, до своей семьи, до своего благосостояния. Данило Захарович даже добродушно усмехнулся, видя, что его сын все еще не спускает с него глаз.
— Захлопни-ка лучше свои критические статьи да принимайся за латынь, — уже полушутливо произнес он. — Поучишься теперь, после веселее будет. Теперь ты вон дядюшке, без моего позволения, милостыню подаешь из денег, которые упали тебе самому с неба от меня. А ты выучись, свой грош заработай, да тогда и подавай помощь дядюшкам и тетушкам и всем, кому вздумаешь, чтобы они благодарили и благословляли тебя. А то вы все из готовенького, из чужого только умеете щедрость показывать. Вот, поди, еще щедрее станешь между графчиками в пансионе Добровольского, особенно когда крестная приедет да крестнику сунет десяток рублишек на карманные расходы. Баловни!