А в школе — десятиминутная беседа с классной руководительницей после звонка. Мягкий, сочувственный взгляд, который принято называть материнским, острый интерес к деталям семейного конфликта, каковой я не мог удовлетворить лишь по неведению. Женская рука на моей стриженой голове покинутого отцом ученика. Можно не готовить уроков — мне делают скидку. Я с успехом играю эту первую в жизни роль травмированного ребенка.
И еще одна забавная роль невольно вспомнилась в связи с предыдущей: роль инфанта с кинжалом на поясе, оружием, достаточно надежным даже в слабых руках. Пьеса называлась «Я уйду к папе» и ставилась на сцене домашнего театра всякий раз, когда положение требовало последнего, решительного довода с моей стороны. Грустные, печальные, тем более жалкие роли были сыграны куда менее выразительно и могли бы в лучшем случае вызвать слезы у сентиментальных зрительниц и испортить косметику на их лицах.
В моей голове все перемешалось теперь, причудливо запуталось, как леска у спиннинга. Может быть, в самом деле я заболел?
Кто-то противно и назойливо, как в бреду, поучает, шепчет на ухо, что именно такие безответственные люди, как я, пытаются прикрыть своими сомнительными чувствами моральную распущенность и беспринципность, которую, согласно вышеупомянутому…
Вместо деревьев в карпатских лесах — деревьев с гладкой корой, напоминающей шкуру слонов или тюленей, — и ручья, осторожно пробирающегося сквозь крапиву и сумрак леса, мне предлагают сухие доводы и пустые оценки того, что не имеет цены.
Откуда она — эта разрушительная сила суждений, пришедшая на смену деревьям и кустам, травам по пояс, спускающимся к обмелевшему ручью, над которым ты стоишь в коротком голубом платье, изнывая от жажды, держа на пальце, как две нанизанные на ветку рыбины, свои туфли, избитые долгой дорогой?
Ты первая произнесла, имена твоего сына и моей дочери. Теперь, когда со скамьи подсудимых ты пересела в судейское кресло, а я остался там же, где был и где еще совсем недавно была ты, мы непреодолимо разделены барьером. Те двое стоят между нами…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я вспомнил излюбленные слова профессора: «Вы исходите только из собственных интересов». Это означало опять-таки нашу безответственность и сомнительные чувства, которые в данном случае сводились к вопросу об авторстве. Требовалось включить профессора в соавторы наших статей и заявок. Чтобы у нашего детища появился новый отец (соотец), отчим, точнее опекун: тов. Б. И. Южный, который никогда не заботился о младенце, ставшем за эти годы уже подростком, палец о палец не ударил для того, чтобы помочь воспитать его. Сил, времени, желания возиться, кормить, стирать пеленки, жить экономно и самоотреченно — всего этого явно не хватало ему для отцовства. Но требования сеньором и феодалом безусловных родительских прав без обязательств было столь категоричным, что он согласился бы скорее погубить ребенка, нежели признать, что не имеет к нему отношения.
Видимо, лишь какие-то давно устаревшие понятия и полное неумение жить заставляли нас упорствовать. Ведь признавали его права другие. Что теряли они? Толику невинности, обретая тем временем истинное сокровище: благоволение начальства, что равноценно порой путевке в жизнь. Мы же тратили силы и годы, тогда как общество теряло ту часть культурного потенциала, который мы были способны ему дать. Может, высшая мудрость и общественный наш долг заключались как раз в том, чтобы уступить?
Впрочем, внешне все выглядело весьма любезно, почти идиллично. Полному благополучию мешало лишь наше ослиное упрямство.
И все-таки даже теперь мне трудно и страшно представить себе Б. И. Южного в роли отчима моего ребенка. Тут ничего не поделаешь. Уступить было никак невозможно. В конце концов, за наши уступки и измены расплачиваемся не только мы, но и дети — прежде всего они.
Так думал я, вступая во владения лукинского писательского Дома творчества, полный смутных предчувствий и определенного желания избавиться от хаоса, царившего в душе.
На аллее, ведущей к одному из двух в Лукине продовольственных магазинов, я встретил писателя Н. С. Гривнина.
— Какими судьбами, Андрей?
— Да вот, решил навестить своих.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жара стояла даже в тенистых аллеях, и не верилось, что это уже начало осени. Я отпустил галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.
— За время, что мы не виделись, вы успели, наверно, написать несколько книг.
— Всего одну, сынок. С годами книги пишутся все медленнее и труднее.
Николай Семенович поправил шляпу на голове, и я отметил про себя, что выглядит он молодцом, а медлительность, с которой он говорил и двигался, свидетельствовала скорее о мудрости, чем о старческой немощи.
— А вы, Андрей, что привезли на этот раз в Лукино? Полный чемодан рукописей?
Он взглянул наверх, где что-то коротко прошуршало. Я тоже поднял голову. Над нами резвилась маленькая рыжая белка с хищной мордочкой и грациозным пепельным пушистым хвостом. Она словно скользила по поверхности волн. Ее игра была чем-то сродни нашему разговору.
Николай Семенович спросил:
— Почему вы такой грустный? Расскажите же о ваших успехах.
Старик посмеивался, и в этом было что-то вызывающее.
— Все хорошо, — сказал я. — В год печатаю не менее пяти вещиц под разными мудреными названиями. Последняя называется «О механизме обрыва кинетической цепи на комплексных ингибиторах».
— Если я правильно понял, вы хотите убедить меня в том, что теперь вас интересует только наука. Но я прекрасно помню, как лет восемь или десять назад вы приносили неплохие рассказы, а такое не может пройти бесследно.
Николай Семенович растянул тонкие сухие губы в искушающую улыбку. Осторожно продвигаясь вперед, он отыскивал наиболее ровную часть дороги.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я слушал как бы со стороны голос десятилетней давности, но безусловного ощущения тех лет, моего 1957 года, не было — лишь случайные куски старой киноленты, вмонтированные в сегодняшний день. Мы свернули налево, в обход дома. Я пытался избавиться от неприятного чувства, которое все усиливалось, а перед глазами продолжала плыть неровная дорожка лукинского парка. Я мысленно проецировал на нее узкие коридоры учреждений, многолюдные аудитории, утлые комнатки солидных редакций, писал на ней свое имя, ученое звание, степень, но снова и снова чувствовал себя робким приготовишкой и заболевал косноязычием.
— Да, Андрей, представьте, Лев Толстой записал как-то в дневнике: «Какой ужас, два дня не писал». Ужас, Андрей. Вы себе можете представить такое? Два дня не писать — это ужас. А сколько дней пропустили вы?
— Восемь лет, — сказал я и почувствовал, что мои слова задели его. — Мне не о чем жалеть. У меня прекрасная специальность.
— Ведь я говорю о призвании! — в сердцах воскликнул Николай Семенович.
— Хорошо, если слово «специальность» вам не по душе, пусть будет — профессия. Посох, на который можно опереться.
— Конечно, литература стара как мир, — согласился Николай Семенович устало. — Что нового можно написать, например, о страстях человеческих? Обо всем прекрасно сказано уже тысячу лет назад. Ракеты, антилюбовь, выращивание эмбрионов в колбах — вот они, ваши новые головокружительные горизонты. В чем видите вы первейшую нужду и потребность нашего, или, если хотите, вашего времени: в том ли, чтобы воспитать или экипировать по последнему слову техники нового человека?
— Отчасти это одно и то же.
Видно, Николай Семенович полагал, что гимназического образования достаточно, чтобы судить о современной науке. Или я рассчитывал, что моих знаний хватит для споров о воспитании?
Следовало предвидеть, что ничего хорошего из нашего двусмысленного разговора не получится. В кажущейся незначительности происходящего я видел опасность, ибо достаточно ведь ничтожного смещения центра тяжести, чтобы вызвать обвал.
Пожалуй, любое чудо земли: любовь к женщине, денежные премии проф. Южного и возможность создать неповторимый мир в искусстве — таит в себе не меньше искушений и опасностей, чем новизна в науке. Однако не будь таких упрямцев, как мои сотрудники, готовые, словно волы, тянуть повозку по хляби не благодаря, но вопреки тому, что наука стала хлебным, выгодным делом, — не будь людей остро чувствующих, влекомых порывом души на край света, — как далеко смог бы уйти в этом случае человек от замкнутого, ограниченного мирка, стремящегося забыть, что самим своим существованием он обязан отклонению от симметрии, отречению от некогда принятых методов, форм, отношений — неизбежному конфликту развития?