Освещенные солнцем солдатские тела даже после целого лета были белы, только лица, шеи и кисти рук черные от загара. И все это были молодые ребята, начинавшие наливаться силой: за войну подросли в строи; только двое, трое – пожилых, жилистых, с вытянутыми работой мускулами, начавшей обвисать кожей. Но особенно один из всех выделялся, мощный, как борец, от горла до ремня брюк заросший черной шерстью; когда он вскидывал кирку, не ребра проступали под кожей, а мышцы меж ребер.
Пройдя взглядом по этим блестевшим от пота телам, увидел Третьяков у многих отметины прежних ран, затянутые глянцевой кожицей, увидел их глазами себя: перед ними, тяжело работавшими, голыми по пояс, стоял он, только что выпущенный из училища, в пилотке гребешком, весь новый, как выщелкнутый из обоймы патрон. Это не зря Чабаров вот таким представил его взводу, нашел момент. И не станешь объяснять, что тоже побывал, повидал за войну.
После уж, когда подошло время за обедом идти, построил Чабаров взвод, с оружием, с котелками в руках, подал список, собственноручно накорябанный на бумаге. А сам, подбористый, коренастый, широкоскулый, с коричневым от загара лицом, в котором ясно различалась монгольская кровь, стал правофланговым, всем видом своим давая понять, что дисциплину он уважает, а его, нового командира взвода, пока что уважать подождет. И вот взвод стоял, глядел на него, а на листе бумаги перед Третьяковым – фамилии.
– Джеджелашвили! – вызвал он. Поразило, зачем два раза «дже», когда и одного было бы достаточно. И еще успел подумать, что это, наверное, тот самый, заросший по горло черной шерстью.
– Я!
Из строя выступил светлый мальчик, морковный румянец во всю щеку, глаза рыжеватые, глядит весело: Джеджелашвили. А у того, борца, фамилия оказалась Насруллаев. И кого ни вызывал он из строя, ни одна фамилия как-то не подходила к человеку. Так и осталось у него на первых порах: список сам по себе, взвод сам по себе.
Этот его взвод увел с собой командир батареи – оборудовать новый наблюдательный пункт, а он вел пушки и огневиков Завгороднего, которого везли в прицепе. И уже сам не представлял толком, куда он их ведет. К трем ноль-ноль пушки должны были стоять на огневых позициях, а они пока что и Ясеневки не проехали. «Там будет хутор Ясенивка чи Яблонивка, – сказал комбат, на стертом сгибе карты пытаясь разобрать названия. – В общем, сам увидишь… От него вправо и вправо…» Но они шли и час и два часа, а никакого хутора не было видно, сколько ни вглядывался Третьяков при смутных отсветах ракет, в дожде приподымавших над передовой мокрый полог ночи. И, ужасаясь мысли, что он ведет не туда, сбился, страшась позора, он делал единственное, что мог: не подавал вида, шел тем уверенней, чем меньше уверенности было в нем самом.
Что-то зачернело наконец впереди неясно. Взошла ракета, и, присев, успел Третьяков разглядеть на фоне неба: какие-то сараи длинные, низкие, что-то еще высилось за ними. Должно быть, тополя… Ракета погасла, сплошная сомкнулась темень.
Заторопившись, обрадованный, оскользаясь сапогами по размокшему чернозему, он обогнал передний трактор, махнул трактористу рукой: за мной, мол. Все равно голоса не было слышно.
То, что он принял издали за сараи, оказалось вблизи батареей стодвадцатидвухмиллиметровых пушек. Увязанные, как возы, стояли сбоку дороги длинноствольные пушки с тракторами одна другой вслед. И оттуда уже шел к нему кто-то в плащ-палатке. Подошел, взял под козырек, отряхнув капли с капюшона, подал мокрую холодную руку:
– Глуши моторы!
– Зачем глушить?
– Не видишь, что впереди?
Ничего еще не различая, поняв только, что это не хутор, значит, не туда куда-то они вышли, Третьяков спросил:
– А Ясеневка тут должна быть, Ясеневка… До Ясеневки далеко?
Лицо человека, смутно различимое под капюшоном, показалось старым, сморщенным. Но на груди его, где плащ-палатка разошлась, воинственно блестели пряжки боевых наплечных ремней, надетых поверх шинели, тоненький ремешок планшетки пересекал их, и еще болтался мокрый от дождя бинокль.
– Километров пять до нее будет.
– Как пять? Было четыре, мы уже два часа идем…
– Ну, может, четыре, – человек безразлично махнул рукой. – Взводный? Вот и я сам такой Ванька-взводный. У тебя стопятидесятидвух гаубицы-пушки? То же, что мои, один черт. Пятнадцать тонн вместе с трактором! А мост впереди – плечом спихнешь.
Вместе пошли смотреть мост. От обеих батарей потянулись за ними бойцы. По мокрым, скользким бревнам настила дошли до середины. Внизу то ли овраг, то ли пересохшее русло – не разглядишь отсюда.
– А Ясеневка на той стороне?
– Что, Ясеневка! Ясеневка, Ясеневка… У тебя этот мост есть на карте? И у меня нету. – Раскрыв планшетку, взводный ногтем щелкал по целлулоиду, под которым мутно различалась карта, рукавом шинели смахивал сыпавшийся сверху дождь. – На карте его нету, а он – вот он!
И для большей наглядности бил каблуком в бревна. Даже подпрыгнул на них. А вокруг стояли бойцы обеих батарей.
– На карте нет, значит, и на местности не должно быть. А раз он есть, на карту нанеси. Так я понимаю?
Он понимал правильно: на карту не нанесли, он воевать не обязан.
По откосу, вымочив колени о высокую траву, Третьяков сбежал под мост. Опоры из бревен. Схвачены скобами наверху. Когда вот так снизу глядел, все это сооружение показалось ненадежным.
В училище объясняли им, как рассчитать грузоподъемность моста. Майор Батюшков преподавал у них инженерное дело. Черт его рассчитает сейчас, когда не видно ничего. А в уши назойливо лез голос взводного – не отставая, тот шел за ним, в каждую опору бил кулаком:
– Вон они! Вон они! Разве ж выдержит такой груз? – И ногтем пытался уколупнуть: – Она еще и гнилая вся…
Как будто главней войны было сейчас убедить Третьякова.
Взошла ракета, не поднявшись над краем черной земли. Мутным светом налило овраг, и на нем всплыл мост: бревенчатый настил, люди под дождем. А они двое стояли внизу в траве. Остов грузовика валялся среди камней; по кабине, смятой, как жестянка, и мокрой, сек дождь. «Чего он меня убеждает?» – разозлился Третьяков. И, за свою нерешительность остро возненавидев этого человека, полез наверх.
Он подошел к первому орудию:
– Где трактористы?
Бойцы начали оглядываться, потом один из них, ближний, который оглядывался живей всех, назвался:
– Я!
Словно вдруг сам себя среди всех нашел. Но не выступил вперед, остался среди бойцов стоять: так он прочней себя чувствовал.
– Командиры орудий, трактористы – ко мне! – приказал Третьяков, тем отделяя их от батареи.
Один за другим подошли и стали перед ним шесть человек. Трактористов сразу отличить можно: эти все закопченные.
– Значит, так, людей всех – от орудий. Командиры орудий, пойдете впереди. Каждый – впереди своего орудия. Трактористам: орудия поведете на первой скорости. Пройдет одно, тогда другое вести. Ясно?
Молчание. Один из двух командиров орудий был Паравян, который «случ-чего с тобой будет».
– Ясно я говорю?
Не сразу недружно ответили: «Ясно…» А позади стояла и молчала батарея. Они были вместе, а он, поставленный над ними, никому и ничем не известный, был один. И не столько даже мосту они не доверяли – выдержит, не выдержит, – как ему они не верили. И другая батарея ждала, уступала им дорогу идти первыми.
– Твой трактор? – Третьяков пальцем указал на тракториста, который поначалу больше всех оглядывался. И на трактор указал.
– Этот? – тракторист тянул время. На тракторе до малинового свечения раскалилась у основания выхлопная труба, капли дождя испарялись на лету. – Мой.
– Фамилия?
– А что фамилие, товарищ лейтенант? Семакин мое фамилие.
– Ты, Семакин, поведешь первое орудие.
– Я, товарищ лейтенант, поведу! – звонко заговорил Семакин и рукой махнул отчаянно: мол, ему себя не жаль. – Я поведу. Я приказания всегда выполняю! – При этом он отрицательно тряс головой. – Только трактор чем будем вытаскивать? Ему под мостом лежать. И орудие тож самое…
Он говорил, подпираемый сочувственным молчанием батарейцев. Все они вместе и по отдельности каждый отвечали и за страну, и за войну, и за все, что есть на свете и после них будет. Но за то, чтобы привести батарею к сроку, отвечал он один. А раз было кому, они не отвечали.
– Я под мостом буду стоять, если ты испугался, боишься вести. Надо мной поведешь орудие! – И, скомандовав: – Трактористам – по местам, всем бойцам – от орудий! – повел батарею к мосту.
Когда гусеницы трактора легли на первые бревна и они, зашевелясь, дрогнув, вдавились, Третьяков сбежал вниз. При командире батареи они не стали бы жаться, друг на друга оглядываться, а на него можно и свой груз переложить.
– Давай! – махнул рукой, крикнул он снизу, хоть там, рядом с трактором, слышать его не могли. И, как в свою судьбу, вошел под мост.
Все прогибалось над головой, над поднятым вверх лицом, с бревна на бревно передавая катившуюся тяжесть. Показалось, опоры оседают. И тут пушка въехала на мост. Застонал, зашатался мост. «Рухнет!» – даже дыхание перехватило. Бревна терлись друг о друга, сверху сыпалась труха. Мигая запорошенными глазами, не видя ничего, он протирал их шершавыми пальцами, пытался разглядеть ослепленно, что над ним, но все мерцало. И сквозь выхлопы мотора слышен был треск дерева.