— Куда? — лениво спрашивает он.
— Не меня ведь били. Тебя, Хыш, били.
— Это ты верно подметил, Гегелек.
А через минуту он вскакивает в веселом оживлении. «Эй, мышонок, отец твой возвращается!»— радостно кричит Хыш.
Мы втроем сидим за столом. Хыш, я и темноволосый, темнокожий тихий человек — Анюткин отец.
— Ты давай, давай, — говорит Хыш и делает рукой понятный всем народам мира жест. Анюткин отец извлекает из мешка бутылку. Хыш берет на себя руководство. — Раз-два-три-четыре, — булькает он в свою кружку. Потом передает бутылку нам. Северный мужской обычай: каждый льет себе сам. Я с гордостью посматриваю на себя со стороны. Сидят взрослые мужчины, пьют спирт. Полярный охотник, бывалый человек Хыш и я.
Бывалый человек и полярный охотник хмелеют. Я, наверное, тоже.
— Привет тебе от Макавеева, — пьяным голосом говорит Хыш.
— Макавеев — о-о!
— Гад Макавеев, — говорю я.
— Прибавочная стоимость, — бормочет Хыш. — Ты темный охотник, ты не знаешь, что такое прибавочная стоимость, а я знаю. Я работал однажды с оч-чень уч-ченым жуком. Он мне рассказывал, как раньше выдумывали прибавочную стоимость. Но я умнее того жука, я понял его по-своему.
— Слышал ты звон, Хыш, — говорю я. — Это из буржуйской политэкономии.
— Нет, — спорит Хыш. — Ты сопляк. Я знаю: каждый человек вроде невелик. Но в нем есть добавка. Добавку можно взять, если сумеешь. Вот друг — Рычип. Это хорошо. Но я знал, что у него есть еще и бутылка. И видишь — прав. Тоже политэкономия.
— Макавеев — о-о!
— Макавеев тоже знает политэкономию.
Я ухожу от этой пьяной дребедени.
Сегодня мир синего цвета.
По морю прыгает зыбкая рябь.
Я обхожу избушку и вижу Анютку. Она сидит на завалинке под самым окном. Серьезно жует пряник. На земле перед ней стоит большой деревянный ящик. Лупоглазая дура-кукла прислонена к окну. Я наклоняюсь над ящиком. Он почти весь забит книгами. «Робинзон Крузо», «Путешествия по Южной Африке» Левингстона, «Мойдодыр» и книжка академика Тарле о Наполеоне.
— Это тебе отец подарил, Анютка?
— Нет, — шепчет она.
Я открываю «Робинзона». «Веселому чукотскому лучику Анютке. Вырастай скорее и читай эти книги. Николай Макавеев».
Из окошка все бубнят и хрипят голоса.
— И он просил у меня прощения. Все дрыхли, а он сказал: «Ударь меня, Хыш…»
Пьяноватый смех Анюткиного отца:
— Не надо. Не надо ударять Макавеева.
— Ты чудак! — похрипывает Хыш. — Семь лет. Вот ты тундровик, а скажи: кто из вас спускался на льдине по всему Пыхтыму? Никто! Никто! Только мы с Макавеевым, как на лодке.
— Макавеев — о-о! Большой друг.
— Это я друг. Молокососы хотят сожрать Макавеева. Письма прокурорам пишут. И этот шпиндель, что со мной, думает его съесть.
— Не надо. Не надо есть Макавеева.
— Тяжело Макавееву. Жилы там, как рваные нитки. Бестолковые жилы на этой сопке. Я же вижу. Там пять лет копать надо, а он желает за один сезон. Понимаешь?
А раньше? Не хотел ждать одной недели. И, пожалуйста. Плыви на льдине, как белые медведи.
— Макавеев найдет.
Я беру в руки куклу. Машинально. Это очень дорогая блондинка из тех, что знают «папа» и «мама». Анютка вытягивает ручонки, чтобы, не дай бог, не уронил я это чудо техники.
— И куклу Макавеев?
— Дядя, — говорит Анютка и кивает на окно. И тихонько тянет ее у меня из рук.
— Ноя сказал так: я не буду ударять тебя, Николай. Я пойду к Анютке и переживу свою злость. И обману заодно и этих с их прокурором. Знай, Макавеев, душу Хыша.
— Не давай молодым съесть Макавея.
— Хыш бы ум у них был, хыш бы немного.
— Хэппи энд, — тихонько говорю я сам себе. — Падает розовый занавес. Публика утирает слезы.
В избушке звякают чашки. Булькает спирт.
Черноволосая Анютка держит на коленях куклу-блондинку. Ветер листает страницы «Робинзона Крузо».
…Я дождался, когда бывалый человек и полярный охотник уснули. И Анютка заснула возле своего ящика. Я взял рюкзак и тихонько приоткрыл щелястую дверь. С моря шла изморось. Лицо и руки сразу стали влажными. Две собаки пошли за мной следом, потом вернулись.
Берег убегал на север абстрактным изгибом.
Я шел к поселку. К тому, где живет прокурор. Шел и все щупал зачем-то бумагу в кармане. Бумага была цела. Шел я очень тихо. Два раза садился перемотать портянку. И злился на себя. Я все ждал, что Хыш будет меня догонять. Очнется, поймет и догонит.
Я шел очень тихо, оглядывался и обдумывал свой разговор с Хышем.
«Не люблю я, когда бьют. Хотя бы и других», — так сказал бы я. Или я сказал бы ему равнодушно: «Я иду в поселок за калейдоскопом. Знаешь, такая трубочка. Я решил подарить Анютке калейдоскоп и набор для цветного фото. Там очень хорошие разноцветные стекла»…
Догони меня, Хыш! Ты же видишь: я так тихо иду.
Чуть-чуть невеселый рассказ
Я схватил воспаление легких, когда мы шли через низкие перевалы гор Дурынова. Стоял апрель — месяц солнечных холодов. Мы шли с северного побережья острова, оставив позади зеленый лед лагун, тишину и мертвый галечник морских кос. Горы Дурынова отделяли нас от базы на южном берегу.
В этих местах понятие «горы» условно. Среди настоящих гор они считались бы просто холмами.
Нас было пять человек. Пять мужчин в одинаковых кухлянках и меховых штанах, с распухшими от мороза и солнца лицами.
На каждом подъеме все соскакивали с нарт и бежали рядом, крича и задыхаясь. Кричать было необходимо, чтобы собаки не останавливались. Я говорил: «Давай» на каждом выдохе, эскимосы — каюры грузовых нарт — коротко вскрикивали: «Хек!».
Семен Иванович молчал. Он вел самую ответственную нарту с аппаратурой. За него ругался Ленька. Он погонял свою упряжку громко и непечатно.
На третьем подъеме я понял, что сейчас умру от теплового удара. Одежду заполнил кипящий пот.
На вершине я остановил собак и стянул через голову кухлянку и свитер. Упряжка понеслась вниз. Мгновенно превратившаяся в жесть ковбойка била меня по спине. Так повторялось раз пять, может быть больше.
Горы Дурынова занимают по широте сорок километров. В час ночи нарты, раскатываясь, неслись по взлетной полосе аэродрома. При аэродроме имелось шесть домиков. Крайний из них, приткнутый к самому берегу, второй месяц служил нам базой.
За десять дней избушка промерзла насквозь. Мы поставили на пол примус и вскипятили чай. Эскимосы выпили по две кружки и по очереди подали нам руки. Они жили на охотничьем участке в шести километрах к югу от нас.
Я лег на кровать в спальном мешке. Сквозь сон мне было слышно, как Семен Иванович шаркает по полу и гремит угольным ведром. Половину избушки занимала громадная печь, которую звали «Иван Грозный». Остыв, она запускалась долго и трудно.
Я проснулся на другой день от звука собственного голоса. Наверное, говорил сам с собой. Голова казалась большой, как подушка, тело чужим. Наверное заболел, подумал я и куда-то провалился.
Семен Иванович тряс меня за плечо. Он держал в руках тонкий, как вязальная спица, приборный термометр. Я сунул термометр в спальный мешок. Столбик ртути застрял на тридцати девяти и восьмидесяти шести сотых.
Появился Ленька.
— Вот спирт, вот перец, — сказал он. — Ты, начальник, всю ночь погонял собачек.
Я выпил дозу испытанной антипростудной смеси.
Семен Иванович и Ленька серьезно наблюдали за этой процедурой. Распухшие лица их лоснились от вазелина. Они набросили поверх мешка свои меховые куртки и стали возиться с аппаратурой. День тянулся и тянулся без конца. Я то слушал разговоры ребят, то проваливался в короткие смутные обрывки снов.
К вечеру стало совсем нехорошо.
— Другая хворь, — убежденно заключил Семен Иванович. — Врач нужен.
Он потрогал мой лоб. Тяжелая рука сорокалетнего человека щупала его, как щупают материю в магазинах.
— Почем сантиметр? — пошутил я.
— Иди к механикам, — сказал Семен Иванович Леньке.
Я понял, что повезут к врачу. Мне это было безразлично. И больница и врач находились в другом островном поселке в пятидесяти километрах от аэродрома. Туда добирались на собаках или вездеходом. Единственный на острове вездеход принадлежал аэродрому, на нем подвозили редкие грузы и пассажиров. Неизвестно было только, согласятся ли механики ехать.
Ленька вернулся через двадцать минут, забрал со стола начатую бутылку спирта и исчез.
— Вот гадюка Старков, — выругался Семен Иванович.
Вскоре гусеницы затарахтели под окнами. Ленька ввел раскрасневшегося механика Старкова. Семен Иванович поставил на стол чайник и банку конфитюра. Он молча ублажал механика чаем, пока я одевался.
— К докторице, — сказал Старков. — Молоденькая, худенькая. Люблю таких.
Ленька согласно хохотнул. Он притащил откуда-то чугунно-тяжелый тулуп, укутавший меня от макушки до пяток.