А площадь уже раскрывалась перед ним, залитая огнями, заполненная пестрым движением толпы, разноголосым юным гулом; справа шла глухая стена, вырастающая из тверди земляного откоса. Он увидел там столб и поспешил к нему, прерывисто дыша и продолжая рвать галстук, чтобы облегчить горящую шею. У основания столба прямо в брусчатке чернел прямоугольник колодца, прикрытого решеткой. Он склонился над ним, пытаясь заглянуть в ту беспросветную дыру, но ничего не просвечивалось в земной глубине, только шипело и ухало, ухало… И он ничего не мог исторгнуть из себя, чтобы освободиться от давившей шею тяжести. Прижался щекой к холодной шершавости столба, чуть полегчало. Почувствовав это облегчение, он еще крепче породнился со столбом. Это же Кремль, благодарно думал он, заглавный знак земли Русской, он парит, он взлетает и стелется, с него все началось и будет вечно пребывать, пока стоит он сам как запевная строка державной песни…
Мимо все время проходили молодые люди, спускаясь по проезду от площади. Высокий парень в полосатом свитере, отделившись от компании, приблизился к Сухареву, участливо заглянул в его лицо. «Вам плохо, сэр?» — спросил паренек по-английски. Сухарев лениво отругнулся на русском. Паренек повернулся к своим, радостно захлопав в ладоши: «Наш, наш, я же говорил, а Славка проиграл…»
Снова перед ним возникло лицо Риты, ее полураскрытые губы улыбались и пугливо призывали, ему даже почудилось (вот какая оказия), будто ее прохладная рука прикоснулась к нему, давая облегчение. Она почесала ему шею — и там полегчало Сейчас, Риточка, сейчас, не то думал, не то бормотал он, будучи не в силах отделиться от столба, ничего страшного, это пройдет, сейчас я отдохну и тогда объявлю им о дыре, а мы с тобой, Ритуля, будем слушать музыку.
Рослые парни, акселерованные длинноногие девчонки с модными прическами из глубины проезда подтягивались к столбу, обступая Сухарева. Взявшись за руки, они закружились в хороводе. «В лесу родилась елочка», — запел тот самый первый парень в свитере. Промелькивали вскинутые руки, озорные глаза, разметанные волосы, пестрые куртки и кофты, мелькало в глазах то синее, то оранжевое, то полосатое, то яркое. «Как на Славины именины…» — подхватил другой голос.
Потускнелым взглядом Сухарев следил за ними, продолжая стоять в обнимку со столбом, но тренированная мысль его понемногу яснела и возвращалась. Я все узнал, облегченно думал он, раньше мне только казалось, будто я знаю, но теперь я знаю точно, знаю главное. Но надо, чтобы они остановились мелькать, они мне мешают, но теперь я знаю… А главное то, что надо задержать дыру! Да, как это верно, задержать ее нашей памятью!.. Новая мысль перебила эту, и он послушно повернул за нею по шатким мостикам ассоциаций — и другое главное, еще главнее, чем первое: надо узнавать дальше! Да, да, дальше и вперед…
Последняя идея словно бы придала ему свежести. Он отпихнулся от столба и, не замечая пестрого суетливого мельканья, прошел сквозь хоровод быстрых ног. Приветственные возгласы сопровождали его проход. Но он не остановился и шел вперед. В голове перестало ухать, а вместо того за спиной послышалось ровное уверенное гуденье, обволакивающее его и подталкивающее в спину, как бывает при быстром движении.
Я взлетаю. Я лечу. Но сколько ни выворачивал шею в окошко, ни разу не мог уследить момента отрыва от земли. Так бывает лишь при взлете…
«Любимая!
Не пугайся этого письма, прошу тебя, потом ты поймешь мою правоту. Прими случившееся как должное, я многое хочу сказать тебе, а времени в обрез, равно как и бумаги, иначе письмо не сложится. Сейчас три часа ночи, в полдень меня убьют, вот сколь мало мне осталось, и потому я спешу. Родная, буду помнить тебя до последней минуты, и о себе должен успеть досказать, хотя бы некоторое главное. Наверное, это было ошибкой, что я посвятил себя физике. Если бы это не было ошибкой, то уже наверное я открыл бы закон, над которым бился с такой бесполезностью. Это очень важный закон, и я несколько раз чувствовал, что близок к нему, рукой подать, но мне всякий раз мешали сосредоточиться пули. Вроде и жужжат не так громко и почти мгновенно, ибо скорость пули почти 0,5 скорости звука, все же этих пуль кругом довольно много, и потому отвлекающий (в данном случае: жужжащий) фактор становится постоянным.
Раньше я не писал тебе про пули, а нынче ночь правды. Не думай, что я жалею тебя или себя, я уже не способен на это. На войне я разучился мечтать. И все же одна мечта у меня осталась. Знаешь о чем? О тишине. Если бы я мог все пушки и пулеметы мира заставить замолчать хотя бы на две недели, мне бы хватило. Я успел бы сосредоточиться в наступившей тишине и открыл бы свой закон, чтобы он стал законом для всех.
А под пули я домечтался до того, что открыл формулу войны. Оказывается, что и она, отвергающая все правила, имеет свой порядок. Формула войны: в=б, война это беспощадность. В большом и малом, коллективная и индивидуальная. Помнишь, мы ходили в разведку за «языком», ну в октябре, я еще тогда премию заработал — и проспал ее. В этой разведке я отдал приказ: выкопать могилу для раненого солдата, который был еще жив, его фамилия Родионов. Это было в тылу врага, в чужом лесу, и кругом нас война, та самая: беспощадная. А беспощадность войны — это в первую очередь беспощадность к самому себе, собственной жизни и чести. До этого случая я не думал, что смогу быть столь беспощадным, чтобы отдать такой приказ. Но смог, ибо себя не жалел. Я и теперь столь же беспощаден с этим письмом: ведь можно попробовать укрыться от завтрашней пули. Но как бы я смог жить дальше? Я знаю, ты поймешь меня. И все равно, если бы я остался жить, я постарался бы сохранить в себе эту взращенную войной черту. Ученому это особенно полезно: беспощадность к самому себе. Никакой поблажки на будущее. Боевой приказ подписан и разослан в роты, отсрочки не будет, мы наступаем на Визендорф.
Никогда не был беспощадным к тебе, разве что в эту последнюю ночь. Успею ли сказать, что хочется, скоро четыре часа?
На столе горит коптилка, сработанная из трофейной гильзы. Много копоти, треска, смрада и при этом немного света. Наша война, на которую меня угораздило попасть, есть именно такая коптилка. Полагаю, что последующие войны будут более цивилизованными, но это, слава богу, уже без меня.
Сегодня я не лягу спать. Глупо отсыпаться перед собственной смертью, буду писать тебе до победного, а за возможность сидеть у света вызвался бодрствовать вместо другого: «Иди-ка ты спать, Иван, — говорю, — все равно я не сплю». Уговаривать не пришлось. Тот мигом отправился на боковую, а меня то и дело отвлекают от смрадной коптилки зуммером телефона, записью донесений о том, что на передовой все спокойно, проверкой и разводом постов.
Возникает вопрос: почему я решил, что меня убьют завтра в полдень или близко к нему? Я не решал этого, но почувствовал. Я не верю ни в какие внутренние голоса и шепоты, тут было нечто другое. Ты ведь знаешь, я был бессмертным, мы с тобой не раз об этом говорили, хотя ты и подсмеивалась, но было именно так — я внутри себя чувствовал, что бессмертен, способен разве что на рану. И пуля меня не брала, ибо пули тоже знают: нельзя прикасаться к бессмертным. А вчера вечером вышел из блиндажа, увидел звезды, сразу очень много звезд — и что-то выпало из меня, я физически почувствовал это, а чтоб не оставалось в том сомнений, выпавший предмет звякнул о камень, и тогда я понял, что я не бессмертен, более того, стою на пороге небытия. Любимая, меня убьют в полдень 30 марта, но ты же видишь, я спокоен. Мне было даже любопытно: что такое из меня выпало — крайне важное, стоящее всей жизни? Я нагнулся, долго шарил рукой в темноте — и нашел. Это был ключ от моего дома на Басманке, который я все эти годы хранил при себе и не терял ни разу. Когда я уходил в армию, мать дала этот ключ, сказав что-то соответствующее. И вот ночью при мерцании звезд мой дом из меня вывалился, я уже никогда не вернусь в свою комнату, потому что прохудился карман галифе — дыра образовалась.
Опять зовут на проверку постов. Ночь нынче тишайшая. В такую ночь хорошо размышлять о проблемах мироздания, но я уже не успею, ибо перестал быть бессмертным. Мне помешали пули, а одна из них и вовсе прервет мысль. Я буду убит, но не умру, потому что получу продолжение. Можно обрести бессмертие посредством мысли, а можно — через продолжающуюся плоть. Что выше? Вопрос риторический, ибо без физического продолжения вообще не стало бы мысли.
Ощущение такое, будто я встал у собственного изголовья и обязан не только слушать и запоминать последние слова уходящего из жизни, но к тому же и сам произносить их, оставляя в назидание потомкам.
А что сказать? Слова переполняют меня, но как их сложить? Нет, я ни о чем не жалею и не прошу возврата. Жизнь — не тросточка, забытая в метро и попавшая в бюро находок. Положили там на полку, а за ней никто не явился…»